В ЧЕМ ЖЕ ТАЙНА ДОСТОЕВСКОГО?

"Литературная газета"
05.07.2003
Карен Степанян

Роман "Идиот" – самый загадочный из всех великих романов Достоевского. С чем это связано – с тем ли, что Достоевскому, по собственному признанию, не удалось "выразить" в нем "и 1/10 доли того, что я хотел выразить", и о невыраженном мы теперь можем лишь догадываться? С тем ли, что мрак и свет сходятся здесь в, казалось бы, неразрешимом противоречии? С тем ли, что главный герой его, князь Мышкин, появляется вроде бы ниоткуда, из-за границы – из-за "той самой линии, где небо с землей встречается", а потом также таинственно куда-то исчезает, гладя по голове убийцу, произнеся (или не произнеся – в романе нет ответа) многозначную фразу "Мир спасет красота", оставив, однако, на земле свое бренное тело, вокруг которого в горах Швейцарии собираются в финале уцелевшие герои романа (так в книге), и Лизавета Прокофьевна произносит еще одну не совсем ясную фразу: "...вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия... помяните мое слово, сами увидите!"?

Впрочем, на протяжении почти целого века с момента выхода в свет, особых загадок в этом произведении критики и исследователи не видели. Почти сразу после появления в "Русском вестнике" (а затем и опираясь на опубликованные через некоторое время подготовительные материалы к роману и письма автора) утверждали, что это роман о "положительно прекрасном" человеке, пришедшем в мир эгоистичных и корыстных обитателей пореформенного Петербурга, "князе Христе", самим явлением своим знаменующем пропасть между подлинно христианским (или подлинно человеческим) поведением и наличной действительностью, гибнущем в итоге неравного противостояния с этим миром, но оставившем добрый след в сердцах и душах всех столкнувшихся с ним. И затем, в зависимости от личных убеждений исследователя, делался вывод: либо о не выдержавших испытания жизнью христианских идеалах писателя, либо о том, что в Мышкине воплощен некий высший тип духовности, объединяющий "поверх барьеров" христианские добродетели с восточным медитативным восторгом и древними чудодейственными интуициями, либо о недостаточно верном понимании христианства самим Достоевским, некоем смешении "розового" христианства с утопизмом, – и неизбежном отсюда крахе замысла о "князе Христе".

Лишь в последние два десятилетия стали появляться иные точки зрения, сводящиеся, в общем, к тому, что роман "Идиот" был великим духовным и художественным экспериментом Достоевского, произведенным для ответа на важнейший вопрос: мог ли Христос быть только человеком – прекрасным, совершенным, уникальным, но человеком (как утверждали, с различными вариациями, многие "властители дум" в ХIХ веке – от Д.Ф. Штрауса и Э. Ренана до Белинского)? Или же (как говорится в черновиках к роману "Бесы") "Христос-человек не есть Спаситель и источник жизни" и любой человек, пытающийся, пусть в самых малых масштабах, среди ближайшего окружения, исполнить миссию Христа, приведет ближних своих не к спасению, а к гибели и мраку? Но при всех подходах большинство исследователей и вдумчивых читателей ощущали, что есть еще в этом романе некая тайна, не укладывающаяся в любую концепцию. И дело тут не в привычных нам представлениях о неисчерпаемости художественного текста и т.п.

Помогла ли хоть немного приблизиться к этой тайне десятисерийная телеэкранизация "Идиота", впервые представившая великий роман на нашем экране (впервые – потому что пырьевский фильм ограничился лишь первой частью романа, которой сам Достоевский был недоволен, фильм А. Куросавы все же японский вариант "на сюжет" "Идиота", фильм 40-х годов с Жераром Филипом из современных зрителей почти никто не видел, экранизация А. Вайды доступна только специалистам, да и – сужу по увиденным фрагментам – представляет собой чрезвычайно субъективную и изысканную версию, недавний "Даун-хаус" Р. Качанова и И. Охлобыстина – не лишенный определенных находок стеб на "идиотские" темы)?

Профессиональную оценку режиссерской и операторской работы, игры актеров оставляю, естественно, на долю теле- и кинокритиков. Но очень жаль, что создатели фильма – то ли считая, что главное в романе все же противостояние "человека не от мира сего" с "миром сим", то, ли побоявшись перегружать фильм, рассчитанный все же на массовую аудиторию (но ведь массовая аудитория в России совсем не то, что в любой иной стране), – исключили две важнейшие темы: картину Гольбейна и толкование Апокалипсиса Лебедевым ночью во время празднования дня рождения князя.

И вот вопрос – читатели романа, а теперь и зрители телесериала, пройдя крестный путь Мышкина и пережив ужасный финал, испытывают ли "ужаснейший страх", пусть и вместе с "громадной мыслью"?

Мы так привыкли к определению "князь Христос" (троекратно повторенная и тоже еще до конца не понятая запись Достоевского из подготовительных материалов к роману "Идиот"), что воспринимаем это как некий сверхэпитет, подчеркивающий совершенство Мышкина. Между тем князь ведь действительно приезжает в Россию со своего рода миссией: как говорит он при самом первом свидании с семьей Епанчиных, отвечая на слова Аделаиды "...вы философ и нас приехали поучать": "...Я действительно, пожалуй, философ, и кто знает, может, и в самом деле мысль имею поучать" – и далее на вопрос Аглаи "То-есть, вы думаете, что умнее всех проживете?": "Да, мне и это иногда думалось". Видя князя, его необыкновенную доброту, искренность, отзывчивость, окружающие его люди думают или говорят: "Точно Бог послал" – и рассчитывают, что он, такой, явно "не от мира сего", не просто поможет, а спасет, излечит – от греха, от мрака, от чахотки и отчаяния (Ипполит), от лжи и ненависти, придет и скажет: "Вы не виноваты", вы спасены. Но князь не может излечить никого не только физически, но и духовно: он всех хвалит, всем говорит добрые слова, он, как говорит Келлер, "по-швейцарски понимает человека" – если напомнить человеку о его естественной доброй природе, то он и станет добр. Он словно не видит болезни людей, а всякое лечение начинается с указания на болезнь. Он оказывается в плену у обстоятельств: практически каждый его значительный шаг (предложение руки Настасье Филипповне, затем Аглае) вызван инициативой со стороны. И князь не всесилен: он готов умереть за каждого из ближних, но тут же остальные, тоже положившиеся на него, упадут – и тем сильнее, чем большие упования возложили на князя. И если невинный, мудрый "главным умом" и готовый все отдать людям Мышкин не смог ни помочь никому, ни спасти Настасью Филипповну, Рогожина и Аглаю, лишь оставив по себе добрую память, значит, никакой другой человек не смог бы сделать больше. Значит, Христос есть Бог, который и в человеческом облике имел власть прощать и исцелять от болезней физических и духовных, но при этом всегда указывал путь: иди и не греши больше, чтоб не случилось с тобой чего хуже; да, Он был распят, умер, но и воскрес, и в человеческой плоти вознесся на небо, открыв и этот путь для всех людей.

Что же касается толкования Апокалипсиса на даче у Лебедева, то из всего многообразия возникающих в этой сцене величайших проблем отмечу лишь одну: об антропофагии, случавшейся в минувших веках в периоды жесточайшего голода и ставшей вроде бы "метафорической" в нынешнее время, когда люди для удовлетворения своих корыстных интересов, страстей и амбиций "поедают друг друга" (вспомним грозное предупреждение Лизаветы Прокофьевны: "Кончится тем, что вы друг друга переедите!"). Впрочем, если подумать, чем кончается такое "поедание", то оно перестает быть метафорическим. Здесь возникает неизбежное сопоставление установленного Христом таинства Евхаристии ("Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную") и тем, как используют для себя князя Мышкина все окружающие его люди ( которым кажется, что князя "Бог послал" именно для него (нее) лично, и никто даже не пытается вместе с ним помочь другому), и что из этого в итоге выходит: в границах пораженной грехом человеческой природы все и замыкается, остается лишь память о небе.

Очень хороши в этом плане финальные кадры телесериала (независимо от того, с этой ли целью они так смонтированы): камера от кресла с телом Мышкина и сидящей подле Лизаветы Прокофьевны панорамирует на пейзаж Швейцарии, потом взмывает вверх, в небо, но небо затянуто тучами – и затем следует резкое затемнение, мрак; на черном фоне начинают идти титры.

Такое прочтение романа порой упрекают в бездушной суровости по отношению к князю и чрезмерном ригоризме; и оно действительно может стать таким, если не учитывать важнейшего обстоятельства: искренней боли самого Достоевского, который "мучился существованием Божиим" всю жизнь (и потому именно был подлинным христианским писателем), который в Мышкина вложил столь много своего личного (от эпилепсии до ситуации с "двумя разными любвями") и для которого уясненная (для самого себя в первую очередь) в процессе создания романа невозможность существования идеального, несущего людям благо и неоказывающегося в трагическом диссонансе с миром человека была болезненным расставанием с любимой мыслью. Которую не перестаешь любить, даже поняв, что это иллюзия.

В открывающей дискуссию статье Л. Сараскина напомнила слова Достоевского из письма своей племяннице С.А. Ивановой от 1(13) января 1868 г. о Дон Кихоте Сервантеса: "Он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон". Но далее в том же письме, говоря о замысле своего романа, Достоевский пишет о будущем князе Мышкине: "У меня ничего нет подобного, ничего решительно". Потому-то, что Мышкин все-таки становится – в высоком смысле – смешон, для Достоевского было сердечной мукой. Потому и сделал он его всею силой своего гения таким, что любви к нему не минует ни одно честное сердце (и Миронову удалось такой облик князя воссоздать), потому и не отдал он своего героя ни на суд Божеский, ни на суд человеческий, лишь тело оставив людям, а душу спрятал куда-то туда, откуда она может вернуться – и на землю, и на небо.

И тайна, о которой я писал вначале, может, потому и остается; впрочем, я убежден, что и через сто и более лет мы будем открывать все новое и новое в Достоевском.

Ощущение непознанной еще тайны тоже передает телесериал. Причем те из зрителей, которые не читали или не помнили роман, должны были его загадочность и таинственность ощутить больше (порой, увы, как просто непонятность – в силу означенных купюр хотя бы). Но это может подвигнуть (и уже подвигло – сужу по собственному окружению) многих перечитать роман.

И последнее – как и всех, посвятивших жизнь русской классике, меня не могут не радовать замечательные зрительские рейтинги телесериала, в очередной раз доказавшие, что руководители наших телеканалов кривят душой, оправдывая чудовищный уровень большинства передач желаниями тупого и развращенного обывателя, якобы населившего просторы России. Не могу не отметить также прозвучавшей уже кое-где тревоги: а не означает ли столь очевидный поворот к классике (десять вечеров в самое смотрибельное время плюс утренние повторы; на канале "Культура" в это время показывали экранизацию "Театрального романа" Булгакова) поворота к тоталитаризму в общественной жизни? Если это будет действительно возврат к классике, к тем духовным основам, на которых стоит и стоять будет русская культура, тоталитаризм будет невозможен не только в России, но, пожалуй, и в мире. "Но я слишком далеко зашел", как писал в том же письме к С.А. Ивановой Ф.М. Достоевский.