ТРУДНО БЫТЬ ДОСТОЕВСКИМ

Газета "Известия"
24.05.2011
Марина Давыдова

На телеканале "Россия 1" показаны первые серии фильма "Достоевский". Исполнитель главной роли Евгений Миронов рассказал обозревателю "Известий" Марине Давыдовой, что он пережил во время работы над этим образом и насколько артист может стать автором собственной роли.

ИЗВЕСТИЯ: Как ты умудряешься одновременно руководить Театром Наций и сниматься в кино?

МИРОНОВ: Так я три года и не снимался ни в одном фильме. То-есть, вру – снялся в эпизоде у Михалкова. Но это он меня обманул. Сказал: всего три дня съемки будут идти, а в результате оказалось, что три недели да еще на морозе. Но когда стройка, то-есть реконструкция театра, уже началась, когда мы выпустили "Рассказы Шукшина" и появилась у нас молодежная программа, то-есть все было более или менее поставлено на рельсы, я не смог отказаться от предложения Володи Хотиненко сыграть Достоевского. А сейчас я опять не даю ни одного согласия на съемки. Мне надо открыть в сентябре новое здание театра, мне важно найти персонал, который сможет обслуживать новейшее оборудование, которое в нем установлено. У нас ведь сейчас пульт, какого даже в Большом не найдешь.

ИЗВЕСТИЯ: Иными словами, твоя актерская слава стала тягловой силой, которая позволяет двигать вперед огромный поезд под названием "Театр Наций". Не было ли для тебя это дополнительным резоном, когда ты согласился сняться в сериале, который покажут по центральному каналу в прайм-тайм?

МИРОНОВ: Ох, нет. Инерция прежней славы, поверь, очень велика. Так, видимо, устроены русские люди – у нас верят надолго. Человек может спиться, распасться по молекулам, но шлейф уважения к нему за давным-давно интересно сыгранную роль все тянется и тянется. Может, это и хорошо, а может, плохо – не знаю. Но для поддержания славы мне совершенно необязательно сниматься. Просто я, во-первых, соскучился по самому процессу съемок. А во-вторых, до этого я все-таки играл и Ивана Карамазова в спектакле "Карамазовы и АД", и Мышкина, и у Фокина в спектакле "Бобок". Я столько ходил вокруг Достоевского, что грех было не сыграть его самого. Ведь Достоевский аккумулирует в себе всех своих персонажей. И тут, честно говоря, я, взяв в руки сценарий, столкнулся с очень упрощенным, на мой взгляд, вариантом его жизни.

ИЗВЕСТИЯ: То-есть, это был сценарий типичного байопика?

МИРОНОВ: Я не хочу сейчас термины подбирать и никого не хочу обидеть. Просто я попал в ситуацию, когда надо было решить: либо я пускаюсь в это опасное плавание, либо тут же на берегу отказываюсь от него. Но поскольку капитаном должен был стать Владимир Хотиненко, с которым мы хорошо знали друг друга по "Мусульманину", мы решили, что рискнем. Обложились материалами – воспоминаниями, дневниками, произведениями писателя. Мне очень хотелось центр тяжести перенести из личной жизни Достоевского в сферу его творческих поисков. Он же писал в тяжелейших жизненных обстоятельствах. Его биографии на десять других хватило бы. Больной, эпилептик... Он записывал в дневник, что пытается выстроить график дня так, чтобы между эпилептическими припадками успеть что-то сочинить. Вот он садится, пишет, а около трех часов дня – удар. А удар – это... Ну, как будто тебя переехала машина. Он приходил в себя и начинал опять сочинять, потому что надо успеть к "дедлайну".

ИЗВЕСТИЯ: Но это ведь и есть личные обстоятельства жизни.

МИРОНОВ: Да, разумеется. Вопрос: в какую сторону ты будешь двигаться, оттолкнувшись от них? Вначале я все смущался, что как бы подглядываю в замочную скважину, и мне не очень было это приятно, а потом я понял, что этот жизненный, биографический материал есть первоисточник его романов. И дальше мне стала интересна каждая деталь его жизни. Его взаимоотношений с Аполлинарией Сусловой, например, и то, как они преломляются в его произведениях. Я понял, кто такая Настасья Филипповна, понял, что Рогожин жил в нем самом, как, впрочем, и Мышкин. Есть потрясающие воспоминания самой Аполлинарии. Она запретила Достоевскому интимную связь с собой. Он несколько месяцев сопровождал ее, мучаясь тем, что он не может к ней прикоснуться. Вот такое соглашение они заключили. Понятно, что это было чревато атомным взрывом. Он и взорвался. Причем так, что они разлетелись в разные концы.

Мне интересно было проследить, как он этот жизненный багаж в себе накапливал. И как потом щедро его вынимал. И как это было для него болезненно. Потому что нормальному человеку хочется какие-то вещи забыть, какие-то не вспоминать. А он копался в себе и в своем прошлом до последнего. Вытаскивал из себя скверну, которой в любом человеке предостаточно. Его жизнь – это опыт над самим собой. Он был глубоко верующим человеком. У него есть фраза гениальная: если бы мне сказали, что истина вне Христа, я бы остался с Христом. И в то же время... У нас заканчивается картина тем, что Достоевский едет в Оптину пустынь встречаться с Амвросием Оптинским. На телеге сидит молодой Владимир Соловьев, мальчик, и спрашивает: "Хотите яичко, Федор Михайлович? Еще долго ехать". Тот расколупывает яичко и говорит (это фраза из его произведения): "А что, если все, что происходит здесь, на Земле, – это эксперимент, и там, наверху, просто наблюдают равнодушно, удастся он или нет..."

ИЗВЕСТИЯ: Недавно были обнаружены дневники Матери Терезы. Выяснилось, что эта святая женщина, воплощение веры и религиозности, часто описывала на страницах дневника то, что Хуан де ла Крус называл "ночью души". Жуткое состояние богооставленности. Эти бездны отчаяния знакомы именно глубоко верующим людям.

МИРОНОВ: И Достоевский их знал. До последней минуты мучился этими проклятыми вопросами, так и не обретя гармонии с самим собой.

ИЗВЕСТИЯ: Когда артист играет Гамлета, Мышкина или Дон Кихота, он так или иначе сочиняет своего персонажа. Но как играть человека, который был на самом деле? Насколько можно его сочинять?

МИРОНОВ: В первый съемочный день, это было в Баден-Бадене, ты не поверишь, но то ли я устал и переволновался, то ли оттого, что еще не до конца понимал, как входить в роль... А все же от тебя чего-то ждут, какого-то вдохновения. В общем, в тяжелом состоянии я пришел в гостиницу, закемарил. Открываю глаза – стоит Федор Михайлович. У дверей стоит и внимательно так смотрит. У меня встали волосы дыбом. Я приподнялся, а дальше то ли опустил глаза, потому что было непривычно и жутковато, то ли отвернулся как-то... Но когда опять взглянул туда, уже никого не увидел. Может, конечно, это был сон, но я отчетливо помню каждую секунду. А такого со мной не бывает. Я никогда не помню свои сны. Наверное, он проверял – потяну я, не потяну. И вообще – кто я такой, что за человек, который вдруг говорит его слова. Я его, честно говоря, понимаю. Вдруг кто-то меня самого решил бы сыграть – тоже ведь тревожно. Но, судя по тому, что на следующий день продолжились съемки, я понял, что он решил взять какой-то тайм-аут. Мне, честно говоря, очень мешало понимание того, что он гений...

ИЗВЕСТИЯ: Сложнее всего, как известно, играть гениев и святых.

МИРОНОВ: Да. Но, с другой стороны, все эти памятники гранитные – ну, где он сидит сутуловатый, с тяжелым взглядом, глядя из острога в будущее, – они рассыпались в прах. Это все не имело никакого отношения к тому, с чем я сталкивался. И в каждой сцене абсолютно простые, бытовые обстоятельства вдруг по-новому вырисовывали его поведение и его характер. Очень сложный, очень принципиальный – и в то же время нежный, трепетный. Он иногда был, как лань просто. Особенно в любовных отношениях. Он сам себя в них испепелял до самоуничижения, почти теряя достоинство. Я иногда дневники его просто бросал оземь. Думал: ну, как же ты можешь так! Ты что?! Ты же мужчина!.. А потом понимал: видимо, так человек любит, что ему абсолютно наплевать, как он выглядит. Я начинал на молекулярном уровне изучать все его составляющие. Например, голос. Голос у него был надтреснутый, тенор (поет тенором): "На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит". Он любил петь этот романс, но при этом голос был глуховат... А с другой стороны, все знают, что, когда он произносил свою речь знаменитую на открытии памятника Пушкину, было слышно каждое слово. Люди падали в обморок. Тургенев, его враг, кричал: "Ты, ты следующий за Пушкиным, ты – гений!". Это что? Это значит, что он – медиум. И даже если он тихо говорил (понижает голос), он умел это делать так, что массы замирали.

Мария Дмитриевна, его первая жена, – ее играет Чулпан Хаматова – королева Семипалатинска, приехав в Петербург, поняла вдруг, что он стал королем. Вокруг него возникли суета, и свита, и поклонницы. И она описывает сцену, как она пришла в Публичную библиотеку, где он читал "Записки из мертвого дома", и не понимала, почему все сидят, затаив дыхание, почему женщины плачут. Она быстро развернулась, ушла и, надо сказать, довольно быстро после этого умерла от чахотки. Она просто не поверила в то, что он – великий человек. Эти мучения очень здорово Чулпан передала. Ох, как она сыграла...

ИЗВЕСТИЯ: А было нечто в биографии этого человека, что показалось тебе возмутительным, жутким? Таким, что тебе сложно было играть и хотелось вовсе вычеркнуть из сценария? Тебе же, наверное, важно было любить и понимать Достоевского. Всегда ли это удавалось?

МИРОНОВ: Ну, если навскидку, то самым жутким было то, до каких гадостей он доходил, играя в рулетку и проигрывая. И что он делал с бедной Анной Сниткиной. Он же раздел ее буквально догола. Последнее, что он снял с нее, – это сережки. По-моему, только кольцо осталось, которое он ей на свадьбу подарил. Есть сцена, где он отбирает у нее эти сережки. Я думал: умру, когда буду это играть. Я не представлял себе, как можно это сделать, глядя на Аллу Юганову, которая играет Сниткину. Но я все равно и это оправдывал. Понимал, что он делает это не ради сиюминутного наслаждения, вроде как выпил коньяка – и легче стало. Цель была иная – он хотел отыграться за всю жизнь. Он думал: вот последнюю сережку сейчас поставлю и тогда перестану быть заложником своих долгов, их рабом. Ему же приходилось писать, чтобы покрыть эти долги, писать порой быстро и некачественно, допуская массу ляпов. Он часто не успевал ничего отредактировать. На сторонний взгляд, его страсть к игре просто отвратительна, а изнутри все иначе выглядит. Он вообще был человек не самый удобный. И его русофильство, как и его речь в "Идиоте" о католицизме, до сих пор у меня, Евгения Миронова, много вопросов вызывает. Никак не могу разделить с ним эту теорию. Я еще, знаешь, боялся, что из-за юбилея нас на патетику будут толкать – ну, про любовь к России русского человека. Нет, слава Богу, пронесло. Канал "Россия 1" вел себя очень корректно, ни во что не вмешивался.

ИЗВЕСТИЯ: Зато вы сами, как я понимаю, активно переделывали сценарий?

МИРОНОВ: Каждый день мы приносили с Володей на съемочную площадку какие-то новые разработки. Там у нас есть одна сцена очень интересная, она придумалась только к финалу картины. В самом начале, в эпизоде казни на плацу, мы сняли крупно, как целится в меня какой-то парень, и у него мерзнет палец, который он положил на курок. И мы поняли, что между ним и Достоевским должна обязательно в конце произойти встреча. Между тем, кто олицетворял смерть, и тем, кто вопреки всему выжил и стал тем, кем он стал. И вот мы сочинили сцену встречи. Он здоровается со мной, говорит: "Вы меня не помните, вот я целился в вас, у меня палец отморожен, Бог меня покарал". А Достоевский сморит на него и понимает, что эта вторая встреча в жизни что-то значит. Все – за ним пришли. Черный человек, что ли. И Достоевский говорит: "Послушайте, мне нужно еще четыре года". Он задумал к тому времени "Житие великого грешника", куда входили составной частью "Братья Карамазовы". И он рассказывает, про что будет роман. То-есть, это был случайный человек, но он воспринял его как посланца. Не знаю, сработает это или нет, но мне важна была такая закольцованность сюжета.

ИЗВЕСТИЯ: А если бы тебе предложили сыграть Достоевского на сцене, ты согласился бы?

МИРОНОВ: Когда мы делали с Валерием Фокиным спектакль "Еще Ван Гог...", я думал, как играть на сцене своего любимого художника. Но на самом деле спектакль получился не о Ван Гоге, а о другом человеке. И так всегда. Великое имя – это только импульс. Мы с Фокиным много говорили в связи с Достоевским, а особенно – с Гоголем, о теме ухода великого человека, обрубания концов, попытки что-то заново попробовать, отказавшись от прежних своих умений. Но это ведь и наша собственная тема – можно ли уйти ото всех, остаться с собой наедине, чтобы произошло какое-то очищение. По-человечески мы сделать этого не можем, наверное, но творчески пытаемся сублимировать эту тему. И любой настоящий, некоммерческий спектакль или фильм, кого бы ты в нем ни играл, – это все равно попытка понять что-то про самого себя.