ЛЫСЫЙ ЗАЯЦ

"Новая газета"
14.07.2003
Елена Дьякова

А.П. Чехов, "Вишневый сад". Режиссер – Эймунтас Някрошюс (Международный фонд Станиславского, театр "Мено Фортас" (Вильнюс))

...Музычка, музычки – короткая, навязчивия, полузабытая мелодия. Ее разучивали на клавикордах с гувернанткой, под нее танцевали на домашних балах. Вот она переходит в военный марш (поддержанная полковыми трубами и дальним барабаном из-за кулис). Вот обрывается на полутакте. И ее никак не удается ни окончательно забыть, ни полностью вспомнить. Так – под странный сквозной вальсок – играли "Лес" у Мейерхольда. Под эту чудесную короткую мелодию идет весь "Вишневый сад" Эймунтаса Някрошюса. Впервые театр литовского мастера заговорил по-русски: Раневская – Людмила Максакова, Лопахин – Евгений Миронов, Фирс – Алексей Петренко, Гаев – Владимир Ильин, Петя Трофимов – Игорь Гордин, Аня – Юлия Марченко, Варя – Инга Оболдина.

Эта премьера – напряженно ожидаемая с прошлого лета – открыла в Москве новую театральную площадку: зал Центра СТД на Страстном...

В обветшалом доме темным-темно. Фирс разбирает вещи, наваленные на спинку стула. Мятое пальто Гаева, потертая шинель покойного барина-дедушки, нелепо-малиновое, до слез безвкусное полудетское пальто Ани, сомнительный плащ Пети Трофимова. У Фирса – свои отношения с каждой вещью. Одни он комкает. Другие долго, с невыносимой нежностью нянчит на руках. Кажется: от целой толпы людей остались только их вещи. Суконные тени жизней. Сброшенные оболочки. Четыре акта – и шесть часов спустя – станет ясно: "Вишневый сад" Някрошюса полностью закольцован. В его начале – его конец. Один в пустом доме, старый Фирс разбирает вещи тех, кого здесь уже нет. И никогда не будет.

Меньше всего в спектакле Някрошюса прелести умирающего сада. Хрип, крик, бесконечные повторы, страдальческая агрессия царят в обнищавшем доме, который наследники по лености так легко проели "на леденцах".

Здесь все и все – не у дел. Закончить работу, довести до ума вещь здесь абсолютно невозможно. Ощущение полусна, полуусилий, увязающих в пустоте, почти физическое. Нелепая лестница, почти в форме восьмерки Мебиуса, лежит посреди сцены (Лопахин и Петя Трофимов пытаются приспособить ее к делу, но тщетно). В сенях неумело колет дрова бледная Дама без речей в черном вдовьем шелковом платье, с растерянной библиотечной улыбкой. Дамы без речей в пьесе нет, но эта немая фигура, введенная Някрошюсом в спектакль, расширяет сюжет, заменяет античный хор изгнанных из дома.

Актеры играют не пьесу А.П. Чехова, а коллекцию типов русской жизни. И коллекцию горестных замет по поводу каждого типажа.

Раневская-Максакова в дорожном наряде эпохи модерна лежит на черной бархатной софе, точно надгробная фигура в некрополе Александро-Невской лавры. Ее точеная, уверенная в себе, острая и породистая прелесть – в центре всего. За нее, а не за имение, почти до финала бьется Лопахин. Да и Петя Трофимов (в исполнении Игоря Гордина агрессивный, как Маяковский на вечере "политической чистки поэтов" в 1922 году) тайно влюблен в Раневскую. (И оттого именно рычит и наступает на нее, как Маяковский на вышеупомянутом вечере – на отсутствующую Ахматову.) Вишневый Сад – единственная почва, на которой могли цвести такие женщины. Из этой почвы они возрастали и в нее уходили, возвращаясь героинями книг, которые передадут их дочерям этот код. Код – вечный и самоценный. Как стихи на мертвом языке. Новым поколениям русских женщин не удастся его вспомнить (а забыть помешают книги, написанные в этом саду). Уже родная дочь Раневской (нежная и грациозная, но запуганная бедностью, диким и беспечным воспитанием) в спектакле Някрошюса отнюдь не наследует блеск матери. Аня, тонко сыгранная Юлией Марченко, – жертва упадка рода и целой цивилизации. Жертва Раневской и Гаева, уже не способных нести единый долг потомков и предков. Эти хозяева Вишневого Сада – последние в роду. Они вымирают, как оскудевший малый народ. Одиночество Раневской подчеркнуто ее неспособностью ответить на восторженную, мальчишескую влюбленность Лопахина-Миронова.

Еще больше сиротство Раневской подчеркнуто наличием брата Гаева. "Я – человек восьмидесятых годов... " – возглашает Владимир Ильин. В зале – хохот. В этом утратившем лоск барине узнаются люди 1980-х. Он болен, Леонид Андреевич, его реплики "Кого?! " и знаменитое "Желтого в середину..." – бессмысленное бормотание почти аутичного сознания. Гаев раздавлен долгом, который не в силах нести, и плодами его бессилия, глядящими из каждой щели дома. И, кажется, Гаев сыгран совсем "с натуры". Вся Россия – их сад. Плоды созрели.

...Другая порода идет, другая природа. Инга Оболдина замечательно играет семижильную Варю – сутулую, агрессивную, растерявшую остатки воспитания в битве с нищетой, допекшую весь дом своей полновластной любовью. Такие помогут сотням семей (сказать ли – нации) физически выжить в 1920-х. Возможно даже – сохранить последние серебряные ложки. Но – только ложки! Варина нежность (вдруг чудесно вспыхивающая в последней, безнадежной сцене с Лопахиным) точно заранее убита коммунальной нищетой, замордована в ночной очереди за постным маслом. И Варя – жертва рухнувшего дома. О, какими задерганными будут ее дети... Спектакль анахроничен: все слои XX века – в его памяти.

...В них много детского, в стареющих сиротах Вишневого Сада. Гаев, Аня и Варя самозабвенно швыряют в публику цветные леденцы. На "вечерок" с оркестром в день продажи имения являются в бумажных заячьих ушках. Аня все нянчит облезлое и пыльное Чучело Зайца с лысыми ушами. Бог весть какая фамильная легенда связана с чудищем, подстреленным, верно, при Петре Великом. Прелесть лысого трухлявого артефакта явно понятна только своим. Что и придает Зайцу г-д Гаевых величие чуть ли не всей усадебной культуры. Один Лопахин, приобретший это чужое сокровище вместе со всем имением, тайно, с ужасом и брезгливостью отряхивает руки от его пыльной шерсти. А в финале, когда все они "уезжают на станцию" – уходят во тьму, к черному заднику, за голые прутья сада, только умирающий Фирс и Чучело Зайца с лысыми ушами остаются на авансцене.

И вместо топоров в саду стучат пулеметы. Не по стволам – по телам. Ну – естественно. А то мы раньше не знали?!

Трепещут, мечутся, падают во тьму заячьи ушки разоренной гранд-дамы эпохи декаданса и ее нежной, наивной дочери, и семижильной богомолки Вари, и полусонного, абсолютно бессильного барина с леденцами в карманах сюртука, и очкастого вечного студента "с идеями", и энергичного миллионщика. Тем ведь и кончилась та "энциклопедия русской жизни". Сцена отъезда давно кажется читателю сценой бегства в 1918-м.: "В последний раз взглянуть на эти стены, на окна... По этой комнате любила ходить покойная мать..." В умных, желчных, забытых записках литератора и левого эсера Евгения Лундберга, проехавшего в 1917-1919 гг. пол-России, есть поразительная сцена. "Кавказ. Лето 1917 года. Завтра будут жечь именьице. (Лундберг сам там вел агитацию. Жечь не призывал, но и не отговаривал.) Барыня мужиками строго предупреждена. Рано утром в горы торопливо выезжает бричка: плачет бабушка, плачет внучка лет восемнадцати, плачет старик на козлах. В бричке грудой свалены узлы. И сверху дрожит букет, наспех наломанный в обреченном саду!" Чем не черновик финала "Вишневого сада" в записи Пети Трофимова? А умного и желчного эсера-литератора Лундберга расстреляли в 1937-м.

...Ну конечно: не Лопахин, так верящий, что "купил имение, лучше которого нет на свете", а Красный петух завладел садом. Спектакль свертывается в кольцо, в ленту Мебиуса. Пулеметы и моторы грузовиков "чрезвычайки" гремят во тьме. Падают чеховские герои. Еле живой Фирс будет разбирать вещи расстрелянных. И трухлявое, так любимое семьей, которой больше нет, Чучело Зайца, подняв лысые уши, стоит в пустоте – пыльное, как старая хрестоматия.

Пьесе – сто лет. Никого уже нет в живых. Занавес. Пора выходить из зала. Искать другую энциклопедию русской жизни.

ИНТЕРВЬЮ В ГРИМЕРНОЙ

ЛЮДМИЛА МАКСАКОВА: Раневская – очень больной человек, но за сто лет этого никто не заметил

– Людмила Васильевна, что для Вас важнее было сыграть – Раневскую как иероглиф красоты "прежнего мира" или долю ее вины в том, что этот мир рухнул?

– Я думаю, там все-таки заложено другое. Раневская, ее восприятие мира – очень тонкая структура. И надо понять: что там первая беда? Главная беда? А это – смерть ее сына. Семилетнего Гриши. Все. Остальное она воспринимает в сдвинутом виде. И если к ней приблизиться – это человек, который не совсем владеет своей психикой. Вспомните пьесу, ведь это мотив сквозной: "Гриша, мой мальчик... Пощадите, пожалейте... ". И она чувствует себя виновной в этой гибели. Она, как очень русский человек, постоянно несет эту свою страшную вину.

– Спектакль кажется не психологической драмой, а системой символов. Но Вы играете трагедию души, а не мистерию гибели законного наследника Сада?

– Символы невозможно сыграть! Режиссер может сделать такую надстройку, но актер – живой и может играть только живое.

– Как Вам работалось с Эймунтасом Някрошюсом?

– Он очень требовательный режиссер. Но я привыкла! Петр Наумович Фоменко – тоже очень требовательный режиссер. И Роман Григорьевич Виктюк – тоже очень требовательный режиссер. Другой вопрос, как они актера приводят в чувство и превращают в ту фигуру, которая им нужна? Некоторые – пряником. Другие – кнутом. Все-таки Някрошюс ближе к кнуту. Он суровый человек. Но важен результат, я полагаю.

– В спектакле очень интересно выстроился дуэт Раневская-Аня. Что думает Ваша героиня о долге перед дочерью? Исполнен ли он?

– Что думает? Думает, что больше они никогда не увидятся. Раневская знает, что ей осталось жить два понедельника... Ведь она – очень больной человек! Пьесе сто лет, о ней пишут весь век, а этого никто не заметил: она задыхается! "Нервы мои лучше... все хорошо... " – да она все врет! И все говорит: "До свидания, девочка, скоро увидимся..." А сама понимает, что это прощание на станции – последнее...

ИГОРЬ ГОРДИН: Някрошюс оставляет возможность импровизировать

– Игорь, у Камы Гинкаса в "Даме с собачкой" Вы сыграли чеховского Гурова как человека тонкого. Более тонкого, чем ему бы самому хотелось, чем надобно, чтобы уцелеть и жить безбедно... Как Вы рискнули теперь сыграть столь гротескного Петю Трофимова? Агрессивного, воинствующего, дидактичного? Кажется, что не Лопахин купит имение, а Петя его реквизирует именем народа – так он похож на человека 1920-х...

– Мне и самому было интересно что-то попробовать, уйти от героической и романтической темы. И такова была режиссерская задача. Эймунтас Петрович говорил, когда разбирал роли: Петя – персонаж недобрый. Скорее даже злой. Самый ходульный в пьесе. Единственный, у кого нет ни одного живого слова. Петя Трофимов – единственный в сюжете человек, которого не жаль. Что касается "человека 1920-х годов" – не знаю, я об этом не думал. Петя написан Чеховым. Он таков у Чехова – какие же допущения еще нужны?

– Как Вам работалось с Эймунтасом Някрошюсом?

– Очень интересно! Шестичасовой спектакль мы репетировали всего месяц. "Даму с собачкой" у Гинкаса – три или четыре месяца. Гинкас всегда подробно выстраивает актеру роль, четко проговаривает все "по моментам". Някрошюс ставит общую задачу, а потом остается много возможностей импровизировать. Но задачи очень глубоки...

– То-есть, Вы теперь "играете Чехова" у двух законченных перфекционистов, но сам перфекционизм у них полярно разный?

– Да! И это – замечательная школа...