ВИШНЕВЫЙ ДЕТСКИЙ СОЛОВЬИНЫЙ САД
Газета "Известия"
11.07.2003
Марина Давыдова
Московский театральный сезон закрывается
У российской театральной общественности есть сомнения в том, действительно ли великими режиссерами являются Боб Уилсон, Кристоф Марталер или Франк Касторф. Общественность готова обсуждать вопрос, сколь грандиозен (или, напротив, ничтожен) талант Льва Додина, Камы Гинкаса или Анатолия Васильева. Эта самая общественность сомневается на всякий случай во всем и во всех. Но насчет Эймунтаса Някрошюса в ее рядах достигнут полный консенсус. Някрошюс – гений. Ему все авторы покорны. Он с Пушкиным и Шекспиром на дружеской ноге. Его эстетика – это плавильный котел, в котором все чужое становится своим. Теперь в этот котел благодаря Фонду Станиславского попали разом – "Вишневый сад" и русские артисты.
Главная проблема проекта, как казалось, заключалась в том, насколько "наши" (особенно звездные "наши") смогут овладеть "его" системой. Той самой, в которой глупо тянуть одеяло на себя, поскольку оно по определению – причем целиком и полностью – уже перетянуто на сторону режиссера. Эта "актерская" проблема при ближайшем рассмотрении оказалась надуманной. Пресловутого сопряжения русской психологической школы с литовским метафорическим театром не произошло, зато на небольшой и не очень подходящей Някрошюсу сцене Театрально-культурного центра СТД, где раскинулся на время репетиций и пяти премьерных спектаклей "Вишневый сад" все "наши" вписались в повороты някрошюсовской эстетики не хуже литовцев. Переплавились.
Настоящая проблема приключилась с другим, а именно с текстом хрестоматийной пьесы, к которому сумрачный прибалтийский гений – видно, все же сказался пиетет перед родиной автора – отнесся на редкость бережно. Это придало спектаклю (а идет он – ни много ни мало – шесть часов с копейками) совершенно нехарактерную для Някрошюса многословность. Длинные спектакли мы видали у этого режиссера и прежде. Столь многословных – никогда.
И в "Гамлете", и в "Макбете", и в "Маленьких трагедиях" он использовал сюжет лишь как канву, по которой можно вышивать свой – прихотливый, волшебный, изумительный – узор. Он беспощадно сокращал текст и отсекал ненужных ему персонажей. Он ставил спектакль по мотивам пьесы. "Вишневый сад" – это спектакль по пьесе. Его герои – уникальный для Някрошюса случай – говорят все, что им положено сказать. На сцене меж тем происходит то, чему положено происходить: метафоры подминают под себя психологию, любой предмет, попадающий в зеркало сцены, немедленно обретает множественность смыслов и т.д. и т.п. Мне ли вам объяснять. Некоторые из придумок – что характерно – ясно демонстрируют зрителям усталость чеховского текста. В самом начале спектакля Лопахин (Евгений Миронов) читает свои реплики, пристально вглядываясь в фолиант, который держит в вытянутых руках Дуняша. Позже сходным образом будет вести полемику с самим Лопахиным Петя Трофимов (Игорь Гордин), отвечая ему на каждую реплику репликой из книжки. Слова шедевра истрепаны и затасканы, но их все равно произносят. Целиком, почти без купюр.
Насыщенному до предела спектаклю, в котором есть и подлинные откровения, и симпатичные придумки, и нерасшифровываемые эскапады, это, мягко говоря, не идет на пользу. Логика театрального текста и логика текста драматургического не всегда совпадают. Странно все же, что вслед за прощанием с садом, которое в системе этого спектакля конечно же прощание с жизнью, на сцене как ни в чем не бывало появляется волшебно разбогатевший Симеонов-Пищик (Сергей Пинегин), раздающий деньги своим терпеливым кредиторам. По внутренней логике постановки эту сцену, как и многие другие, надо бы безжалостно вымарать, но ее играют. Просто потому, что она написана. Все это утяжеляет, я бы даже сказала, замусоривает "Сад". Сообщает некоторым сценам несвойственную прежде Някрошюсу иллюстративность. Пусть даже остроумно придуманную: рассказывая Ане и Варе о своих прожектах, Гаев (Владимир Ильин), смешной увалень опереточного вида в берете набекрень, достает горсть конфет в фантиках, аккуратно делит их на три кучки, и все трое начинают уплетать лакомство за обе щеки. Кто тут не вспомнит гаевской фразы: "Я проел состояние на леденцах". Обилие подобных иллюстраций лишь мешает считывать магистральный сюжет. Точнее, сюжеты.
Герои этого "Вишневого сада" живут в тревожном и загадочном мире. Им повсюду мерещатся (а иногда и впрямь подстерегают) опасности. Этот сад – заповедное пространство, которое только безумец может пытаться купить или продать. Этот сад похож на зону, в которой так и не появился свой сталкер. Уже в первой же сцене Фирс (Алексей Петренко), монотонно снимающий со стула пальто обитателей дома и отряхивая их веником, вдруг принимает пояс за змею и ну ее колошматить изо всех сил. Потом видит: не змея это вовсе – и преспокойно обвязывает пояс вокруг своей талии. Иногда опасности приобретают откровенно фарсовый характер. Ревнуя Дуняшу к Яше, Епиходов достает револьвер и не просто стращает всех самоубийством, а палит из него по истошно кричащему сопернику. Ясное дело, промазывает – двадцать два несчастья. Потом пули будут не раз еще свистеть над головами персонажей, но кто спускает курок теперь – Бог весть. Обитатели усадьбы беззащитны перед жизнью, как малые дети, и оттого вишневый сад кажется нередко талантливо придуманным детским садом, в котором играют то в прятки, то в догонялки, а почуяв опасность – любую, включая безобидного, в общем, прохожего, – берутся за руки и становятся в круг. То же самое проделывают герои, когда Лопахин объявляет о покупке вишневого сада. Так, в детстве перестают дружить с тем, кто сыграл не по правилам. Этот Лопахин в превосходном исполнении Евгения Миронова – поначалу чудик, резонер и Манилов почище любого Гаева, ближе к финалу какой-то бесполый, тонкий, мелкий бес. Уж какой он там мужик. Или сын мужика. Нечто мужики такими бывают?
Кроме детского мотива в спектакле есть еще один, совсем уж неожиданный. Я бы назвала его "животным". Помимо змеи тут много кого можно еще обнаружить. Например, корову. Ее изображает одетый в красную рубаху слуга с колокольчиком, которого водит за собой Лопахин. Или домашних птиц. Перед приездом Раневской Варя (Инга Оболдина) сгоняет их всех в стаю, как гусей, а сама Раневская (Людмила Максакова), выпив кофе, начинает вдруг утирать лицо, как кошка мордочку. Но главные животные в этом спектакле – зайчики. Шарлотта, показывая фокусы, пристрелит в шутку двух из них – переодетых Варю и Аню, а Фирс перед тем, как произнести свой последний монолог, выйдет на сцену с охапкой сена и на глазах пораженной публики начинает жевать его. Вслед за ним все прочие персонажи тоже превратятся в беззащитных зверьков, наденут на себя белые ушки и спрячутся за придвинутую к заднику решетку, поближе к украшающим задник белым бумажным вертушкам. Зверушки – к игрушкам. Это над ними, родимыми, будут свистеть в финале пули. Как опасен этот мир, посмотри-и-и...
Стоит ли говорить, что в "Вишневом саде" Някрошюса напридуман опричь названных мотивов еще воз и маленькая тележка. Кое-что из придуманного грандиозно. Вот то, что я не забуду никогда.
Самое начало спектакля. Домочадцы ждут Раневскую, повернувшись к зрителям задом, к театральному заднику передом. Стоят, дымят сигаретами, наколдовывают приезд барыни. А она с белым лицом в романтическом платье с летящими по белому полю ласточками вдруг появляется совсем с другой стороны, из-за кулис, тащит за собой диван, ставит его на авансцене и ложится к нам лицом. Ни из какого не из Парижа она сюда приехала, а из забытья. И вот теперь ее пытаются вернуть к прошлой жизни. "Ты помнишь, какая это комната?" – спрашивает ее Аня. Могла бы спросить: "Ты помнишь, как тебя зовут?"
Ближе к концу первого акта Аня, Варя и Дуняша, дурачась, полощут горло водой. Ответом на это становится вдруг пение птиц (это не только вишневый и детский, но еще и соловьиный сад). Прекрасный щебет фантастически и пугающе отзовется потом в сцене, где Лопахин объявит о том, что он, а никто иной купил заветное имение. Евгений Миронов выходит на самый краешек сцены, смотрит в зал страшными, широко раскрытыми глазами и кричит сакраментальное: "Музыка, играй!" В ответ раздается оглушительное, ошеломляющее, рвущее душу на части пение соловьев.
А еще я никогда не забуду данс-макабр в начале третьего акта (так танцуют дети, познавшие вдруг ужас бытия), Раневскую, зажавшую в зубах платок, на который стекают слезы, и понурого Фирса, одиноко сидящего на крыше ма-а-а-аленького дома. Я не понимаю, что это значит – этот домик, но он врезается в память навсегда.
И если вы спросите меня: стоит ли этот спектакль сильнее сократить, пожестче сколотить, точнее выстроить – я отвечу: да, безусловно. Если спросите: стоит ли ради того, чтобы увидеть несколько настоящих някрошюсовских сцен (испытывали ли вы в театре то сладостное щемящее чувство, когда вдруг ясно понимаешь – сейчас случится что-то неизъяснимо прекрасное, и оно – на тебе! – действительно случается?), плюнуть на время и усталость, собрать волю в кулак и высидеть в душном зале шесть часов кряду, я отвечу: еще как стоит. У меня есть подозрение, что ради таких моментов вообще стоит жить.