ИГРАЙ ОТЧЕТЛИВЕЙ. В МОСКВЕ РОДИЛСЯ ВЕЛИКИЙ СПЕКТАКЛЬ

Газета "Время новостей"
11.07.2003
Александр Соколянский

Слова "величие" и "гениальность" обесценены так, что прежнее достоинство к ним уже не вернется. Называть великими поп-звезд, дельцов и бандитов давно уж не зазорно, но coup de grace ("удар милосердия", которым приканчивают побежденного) нанесла реклама: недавно на глаза попался плакат, славящий что-то такое, что "гениально отстирает ваше белье". И тем не менее: "Вишневый сад" в постановке Эймунтаса Някрошюса – великий спектакль, какие случаются один-два раза в десятилетие. Евгений Миронов в третьем действии играет Лопахина гениально.

Вот, собственно, и все, что нужно сказать по существу. Театральные потрясения слишком редки и драгоценны, чтобы с места в карьер предаться профессиональным радостям разбора. Хочется подольше сохранить ощущение немого изнывания и восторга, когда язык шершав, а глаза мокреют при одном воспоминании о том, что было. Вот он, значит, какой – катарсис, счастье сострадания, прочищающее все каналы душевной жизни, высшая награда зрителя. Нет, это не награда, такое ничем нельзя заслужить, это подарок. Господи, благослови раба Твоего Евгения – что он делает, что вкладывает в работу, из каких тайников достает и как упоенно тратит: он обессилеет, если Ты его не поддержишь.

Эймунтас Някрошюс сделал невозможное: он упразднил культурную память. Мы больше ничего не знаем о гибели усадебной культуры, об исторической и какой там еще обреченности, о вине непротивления будущему. О деликатности, которая не только граничит с безволием (Куприн о Чехове), но чревата отвратительным высокомерием, когда те, с кем ты только что деликатничал, удаляются, и можно расслабиться. "Хам", – коротко говорит обрюзгший Гаев (Владимир Ильин) о Лопахине, который только что предложил всех спасти (предложил сбивчиво, почти горячечно, отнюдь не деловито) и, взглянув на часы, умчался. Ослеп, что ли, этот любитель леденцов, бильярда и красноречия, нашел кого обозвать. Сам хам. Надо же еще и сестрину дочь (пусть не родную, приемную) щипнуть мимоходом – бедную Варю, загрубевшую и искорявленную постоянным барахтаньем по хозяйству. Сутулая спина, мужская походка, почти карикатурная резкость и надсада совершенно не свойственны актрисе Инге Стрелковой-Оболдиной в жизни, оттого и блистательны, оттого и жалко ее героиню до слез. Жалко, впрочем, всех, даже Яшу (Антон Кукушкин) – молоденького, кучерявого, совершенно обалдевшего от Парижа и от выгод лакейской жизни при непутевой, сорящей последними деньгами, полубезумной Раневской (Людмила Максакова). А этот пустобрех Варю "женишком" (тем же Лопахиным) попрекает; парнишку, изо всех сил старающегося быть "цивилизованным", бьет по самому больному: отойди, от тебя воняет. Цивилизованность по-лакейски – это мерзость страшная, но наивный Яша старается искренне, не понимая, какой сволочью будет. Не надо его так презирать и нельзя сестру за глаза называть порочной: это, мол, чувствуется в каждом движении. Пусть это правда, но это не вся правда и так нельзя.

Извините, я сбился. Начал вспоминать, и все: спектакль потащил за собою. Някрошюс не только силен и властен, он владеет высшими секретами театральной сцепки: заплетает так туго, что все сцены, все обстоятельства жизни друг в друга врастают. Поразительная ясность и цельность видения, когда в общей, текучей картине мира нет ни одной случайной детали и очень мало расплывчатых, растворяемых временем. Почти каждая мелочь – в фокусе, ее можно рассмотреть обособленно, но существует она в прямой и необходимой связи с сотней других жизненно важных мелочей. Так, по утверждениям физиков и богословов, выглядит мир из вечности – с той разницей, что у Бога счет идет не на сотни, а на миллиарды. Знаменитые сценические иероглифы Някрошюса – режиссерские жесты, которые можно "читать", но которыми нужней наслаждаться, как японской каллиграфией, – это, по сути, точки покоя и отдохновения, а не самодостаточные метафоры. Связь всего со всем не должна быть постоянным переживанием: мысль зависает, мозг требует перезагрузки, не то свихнется.

Речь я вел о том, что у Някрошюса чеховские персонажи ничего не знают о своем будущем и энергия их незнания сообщается зрителям: все происходит впервые, совсем сейчас. Умение превратить заранее известную фабулу в происшествие, абсолютная сосредоточенность на настоящем времени, которая бесплатно достается только животным, – высшее из режиссерских умений. Когда устроители хэппенингов и киношники из "Догмы" отказались прописывать сценарии, это было своего рода капитуляцией: мы сделали фабулу, а она не оживает – значит, к черту фабулу; не нас же, любимых, к нему посылать. Посылать никого никуда не надо, а восхититься умеющими надо: только они и оказываются великими.

Принято говорить, что в театре одно лишь настоящее время и существует; не принято говорить, что оно существует как бумажные деньги: не обеспеченное персональным золотым запасом режиссера, оно становится мало сказать пустышкой – бедой и разорением. Золото есть отнюдь не у всех, а у Някрошюса – много и чистое.

Он может себе позволить говорить не о судьбе Вишневого сада, а о его жизни и о человеческом выборе. Непонятно – что ж, сказать понятней я пока не могу. Вишневый сад в этом спектакле – густая поросль маленьких фанерных ветряков у задника: ветра нет, и они смотрят кто куда. Они похожи на игрушечные самолетики, а при боковом белом свете – на скопление знаков, которые, может быть, ничего и не значат. Прохожий из второго действия будет делать вид, что именно по ним читает: "Брат мой, страдающий брат...", но это вранье, ничего он не читает. Над сценой висят два кольца – как гимнастические или чуть больше; в первом действии внутри них – синий пластик, перед четвертым к правому приматывается тросточка. Не знаю, кто это придумал, художница Надежда Гультяева или сам Някрошюс, но выглядят они совсем как оправа гигантского сломанного пенсне. Можно ли сказать, что Някрошюс отказывается видеть мир по-чеховски? Пусть ответит тот, кто знает, как оно – "по-чеховски".

Описать, что и как делают в спектакле Максакова, Стрелкова-Оболдина, Ильин, Алексей Петренко (Фирс) и особенно, особенно Евгений Миронов, совершенно необходимо, и делать это надо не в газете. Здесь – только о смысле, в предельном его обобщении. "Вишневый сад" Някрошюса – это прежде всего трагедия Лопахина, который, приобретя "имение, прекрасней которого нет ничего на свете", впервые услышал (не ушами) страшный евангельский вопрос: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? или какой выкуп даст человек за душу свою? (Мф:16, 26). Вернуть нельзя ничего – даже денег нельзя дать Пете Трофимову (Игорь Гордин), даже напоить всех подозрительным шампанским по восемь рублей бутылка, и то не получается. Лопахин раздавлен совершенно, но и другим ненамного лучше: безрадостно профукать, чтоб не сказать крепче, такую красоту – грех пусть и невольный, но едва ли не смертный.

После того, как Лопахин-Миронов – весь отчаяние, и такое отчаяние, которое нельзя, невозможно разделить – в конце третьего действия прикажет: "Музыка, играй отчетливо!", раздастся звук, которого в спектакле, в изумительной звуковой партитуре Миндаугаса Урбайтиса раньше не было: сначала робкий, потом набирающий силу, неистовствующий, оглушающий. Птицы. Мы не замечали, что они молчат, но твердо знаем, что не услышим их больше никогда.

"Вишневый сад" сейчас идет около шести часов, с тремя антрактами. Если перед осенними показами его будут сокращать, умоляю инициатора проекта и продюсера Зейнаб Сеид-Заде: пожалуйста, если можно, пусть его еще какое-то время поиграют так, как сейчас. Някрошюс, ясное дело, ничего не испортит, он не умеет, но, может быть, та публика, которая все на свете превращает в модное зрелище, сочтет, что такая протяженность для нее чересчур изнурительна. Тогда спектакль соберет людей более достойных: не потребителей, а сотрудников. Это было бы хорошо. Пусть эта работа как следует окрепнет: в нашем театре сейчас нет ничего более важного.