"БОРИС ГОДУНОВ" ДОННЕЛЛАНА: НАРОДА НЕТ, БЕЗМОЛВСТВОВАТЬ НЕКОМУ

"Русский журнал"
21.06.2000
Ксения Зорина

Доннеллан у нас хорошо известен – как своими английскими и французскими спектаклями, постановками Шекспира, Уэбстера и Корнеля, так и постановкой "Зимней сказки" в Малом драматическом театре Льва Додина. Доннеллан любим и почитаем – в том, что на фестивале "Золотая маска" его спектакль получит первый приз, трудно было сомневаться. Теперь Доннеллан выступил в антрепризе – в "Борисе Годунове" заняты актеры разных театров. Спектакль поставлен при поддержке Британского совета и целого ряда фестивалей – зарубежные поездки планируются заранее, в том числе в Авиньон.

Первое, что бросается в глаза – перекличка со штайновским "Гамлетом". Перекличка формальная, но очевидная – помост, со всех сторон открытый сидящим вокруг него зрителям, современные костюмы, обилие военного камуфляжа – Фортинбрас пришел (сценография постоянного сотрудника Доннеллана Ника Ормерода), наконец, и прежде всего, актеры – Доннеллан взял у Штайна чуть ли не половину актерского состава: Александр Феклистов (Клавдий – Борис), Евгений Миронов (Гамлет – Самозванец), Олег Вавилов (Призрак – Патриарх и Юрий Мнишек), Дмитрий Щербина (Лаэрт – Курбский). Плюс Авангард Леонтьев (Шуйский), Игорь Ясулович (Пимен и Пушкин), Александр Леньков (Мисаил, Юродивый), Михаил Жегалов (Пристав, Pater, Басманов), Александр Ильин (Варлаам, Карела) – ставка сделана на известных актеров. И хотя на втором представлении зал был, скорее, полупуст – сказались, очевидно, недостаток рекламы и дороговизна билетов, – пройдет еще несколько дней, и спектакль будет раскручен. Он даст то, ради чего его ставили: работу актерам, сборы устроителям, зрителям – возможность сходить на модный, обсуждаемый спектакль известного режиссера. Как и Штайн, Доннеллан предлагает то, что для зрителя должно выглядеть как образец западного театра – очень профессиональный, динамичный, формально современный, в меру развлекательный и чуть холодный. Смотреть его не скучно, смотреть его, наоборот, весело, интересно, хотя сердце замирает слишком редко. Если вообще замирает.

Доннеллан мечтал поставить спектакль пятнадцать лет – неизвестно, что было бы, поставь он его в другой стране, но в России "Борис Годунов", как всегда, оказывается наполнен каким-то сиюминутным страшным смыслом. Ожидаемый расклад политических масок не оправдывается – если уж примерять, то спектакль получился не столько о настоящем, сколько о еще более страшном будущем, о том, как на смену манипулятору-аппаратчику, подлецу и детоубийце, приходит иная сила, не знающая вовсе никаких ограничений, не считающая нужным даже скрывать свои преступления – попсовая, жалкая и ужасная. Но, в конце-концов, сиюминутность эта не так уж важна, важно – ведь в данном-то случае все зрители знают пьесу очень хорошо, – что именно и как именно режиссер сделал. Когда в Финале Басманов обращается к народу, к залу со словами "Что же вы молчите? Кричите: да здравствует царь Дмитрий Иванович!", невольно отмечаешь – народ знает свою реплику.

Насколько по-разному можно ставить "Бориса Годунова", недавно в очередной раз продемонстрировали в Москве два ленинградских спектакля – Чхеидзе и Сагальчика. И то, что у Доннеллана Басманов обращается к залу, показывает, что у него, как и у Чхеидзе (в отличие от спектакля Сагальчика, неровного, но местами очень интересного и явно недооцененного), народа в спектакле нет. И это очень многое определяет.

Доннеллан поставил придворную драму, откровенно шекспировскую. Он, можно сказать, подчеркнул вторичность Пушкина. Интрига, борьба за власть, козни царедворцев, величие и низость правителей остались, а мощь пушкинского стиха, его блеск и сила, его глубина все-таки отчасти куда-то ушли. Осталась крепкая конструкция, дополненная режиссерскими нюансами. Скажем, мальчик – этот мальчик, в матроске и бескозырке, во образе убиенного царевича Алексея, появлялся уже в "Зимней сказке", теперь он заполняет собой почти все действие: он и ребенок бабы, невовремя плачущий около собора, отнимающий у Николки копеечку; и убиенный царевич Димитрий, явившийся Борису – вместо "мальчиков кровавых в глазах", живой мальчик, залитый "накладной" кровью, со свечой разгуливающий вокруг Бориса; и ставший вдруг абсолютно несовершеннолетним царевич Феодор, с которым отец радостно играет в "совместное управление государством" и за которого чертеж Земли Русской рисовала несомненно совсем не скорбящая по безвременно ушедшему жениху старшая сестра (Доннеллан вообще вырезал довольно много мелких, но интересных сцен, которые, правда, вырезают сейчас почти все). И наконец, верх неожиданности и зрительского восторга: он же, семи-восьмилетний мальчик, Саша Костричкин, с удивительным терпением выдерживающий такое множество ролей, – Хрущев, "русский", присланный бить челом Димитрию от Москвы. Под занавес телешоу, устроенного Самозванцем для привлечения сторонников, к нему выводят мальчика в красной рубашечке, с заученным стихотворением: "да будут наши трупы на царский трон ступенями тебе". Если залитый кровью царевич, как ни крути, выглядит страшной пошлостью, не говоря уже о том, что его появление "съедает" конец лучшего монолога Бориса, заменяя переживание на его изображение, то в данном случае мальчик действительно вполне уместен – он столь же пошл, сколь пошл доннеллановский Самозванец.

Самое интересное в спектакле – конечно, Борис Феклистова и Самозванец Миронова. Феклистов в качестве Бориса, пожалуй, интереснее, чем в качестве Клавдия, хотя в рисунке этих ролей много общего, заданного общим стилем обоих спектаклей. Действие разворачивается так быстро, так много придумал режиссер ходов, мелочей, красок, что и не знаешь, что выделить. Пожалуй, неожиданна сцена пострижения Бориса перед смертью. Она вызывает какие-то подростковые ассоциации с Генрихом III Дюма, изнывающим от страха перед насильственным постригом. Этого Бориса, конечно, постригают насильно.

Кто несомненно выиграл от перемещения из пространства "Гамлета" в пространство "Бориса Годунова" – это Миронов. Ему не нужно изображать здесь благородную душу мятущегося принца – он превращается в гаера, в клоуна на ковре, в штукаря, и в этом качестве он великолепен. Самозванец у Доннеллана сухорук – на нем печать откровенного родства с Ричардом III, он обречен на уродство душевное врожденным уродством физическим. Он мелок, жалок, в трусости своей он может дойти до отчаянной храбрости, роль юродивого пошла бы ему, но и тех, кто одевает его к венцу, он в любой момент готов предать и опрокинуть. Русского пленного (Сергей Астахов) он пытает, содрогаясь от страха перед своими клевретами, – не для себя, для них выпытывая признание в слабости. Любит ли он Марину – вот вопрос. Действительно ли от любви или из себялюбия ей открывается? Но по окончании свидания он деловито собирает монетки со дна фонтана (каждый "бульк" этих монеток зал встречает радостным хохотом – за штайновским люком, из которого в "Тамлете" появляется кровать, оказался додинский бассейн, где в лучших традициях побывал и Самозванец, и Марина – точеная роль Ирины Гриневой). Собирает методично, как скупой муж, искренне не понимающий, что его можно обвинить в скупости, и как прирожденный козлик, играющий перед пустым пространством.

Все это сопровождается церковным пением, черными клобуками монахов на фоне министерских костюмов, звоном ложечки о чайную чашку в руках стремительного патриарха, неумолкающим стуком пишущей машинки Пимена – ироничный привет сколько-то десятков лет назад существовавшему западному стереотипу: Татьяна пишет письмо на машинке. (Надо отдать Доннеллану должное: он знает свое дело, знает пьесу. Хрестоматийно-абстрактный костыль Пимена превращается у него в увечье казанского героя. Впрочем, никакого пафоса нет, все снижено до предела – проснувшийся Григорий кипятит чай на спиртовке и силой умывает старика из ведра). Одного жаль – все это слишком условно. То ли потому, что актеры "из экономии" играют по нескольку ролей, то ли потому, что действие "динамики ради" переключается, как кнопкой телевизионного пульта, из одной сцены в другую, ни зрителю, ни герою не давая продыху. И много, много властных проходов, коронований и свержений, и "толпа", стоящая по углам сцены, из переодетых в мужское платье трех женщин, бросающих цветы, – телевизионный фокус. Все точно и слаженно, но слишком быстро, чтобы мы успели почувствовать. Нету народа – некому оплакивать и безмолвствовать. Чудесным образом отсутствие этого народа уничтожает и личную драму правителя.