СКАЗКА О ГЛУПОМ МЫШОНКЕ ПО ИМЕНИ КОТОВ

"Литературная газета" №50
14.12.1994
Марк Кушнирович

Как повяжешь галстук, береги его:
Он ведь с нашим знаменем цвета одного!


Этот наказ, весьма памятный моему поколению. Михалков-младший выполнил, надо признать, добросовестно. Но с оговорками. То-есть, наглядно – с присущей ему выдумкой и размахом – показал миру, что красный цвет (галстука, знамени, парадного транспаранта, кремлевской звезды и т.д.) хоть и потерял с годами в историческом авторитете, но не утратил своей обиходной святости. Так сказать, краеведческой. Политически – да! – пожух, изветшал, обрел бытовую декоративность и экзотичность, но вполне-вполне достоин (подобно тем же приметам) вписаться в ряд ностальгических реликвий.

Согласимся? Что ж... признаем по крайности, что, кроме хмельной, оголтело-бунташной воинственности, дышала в нем некогда и неподдельная праздничность – веселый и свежий азарт, светоносное одушевление. И даже веяло от него порой – было дело! – несказанной созидательной мощью.

Так что не будем с ходу отворачиваться от человека, зримо воплощающего собою эту празднично-победительную "красную стихию" – даже если не дано ему видеть ее оборотную, ее кровавую сторону. Даже если является он одним из главных творцов и управителей этой самой стихии – другом и соратником вождя, вхожим и в тайные коридоры власти.

Тем более, что судьба наделила красного комдива Сергея Котова столь разительным обаянием – мужским, человеческим, – что, хошь не хошь, залюбуешься. Актер Никита Михалков, играющий комдива, дело свое чует и знает, как никто. Всем своим естеством – происхождением, воспитанием, складом ума, физическим кроем, талантом – призван быть он олицетворителем "вкуса жизни". Во всех ипостасях – и высоких, и низких.

"Вкус жизни" – это из фильма. Ветхий интеллигент, повадкой и усами напоминающий Кису Воробьянинова, жалко лепечет, что советская эпоха, не в пример досоветской, лишена "вкуса жизни". Победительный комдив поминутно демонстрирует обратное. Вкусно парится в баньке, вкусно лютует и матерится, вкусно-вкусно ублажает себя едой и питьем, вкусно пляшет и гоняет в футбол, вкусно милуется с женой, вкусно нежит и холит дочку. И все идет его фундаментальной фигуре – и парадная униформа, и помятая дачная одежка, и застиранный тельник.

"Вещи его любят", – сказал бы про него Олеша. Впрочем, почему "сказал бы"? Сказал. Ибо комдив наш – сущий Андрей Бабичев. Сталинский вождик, герой революции, строитель новой жизни. "Один из замечательных людей государства". А вскоре на авансцену вышли "андреи бабичевы" в трактовке Погодина, Киршона, Ромашова, Панферова, Катаева (и других – в разной мере даровитых и честных) – истые "бурлаки революции", преобразователи эпохи, красные командиры, начальники великих строек. Разумеется, не должно обвинять официозную литературу той поры в тотальной лживости – временами она красочно живописала реальные, житейски неоспоримые факты. И нытик-интеллигент, тайно и явно злобствующий на эпоху, и герой-энтузиаст, покоряющий пространство и время, – в общем-то, из таких фактов. Однако то, что мы знаем о них сегодня (о них и об их времени), делает практически невозможным непосредственное восприятие тех расхожих трактовок.

Мы знаем, что нытики и маловеры, злобясь, шипя, изощряясь в насмешках, трусливо озираясь по сторонам, чураясь политики и общественной жизни, отравляя атмосферу обидой, горечью и сомнением, подтверждали тем самым свою верность исконным этическим и духовным нормам. Устроители же ("сонм тонкошеих") отягощали себя сугубой виной, ибо не просто творили зло, но еще и учили его творить – соблазняя "малых сих" своей волей, талантом, авторитетом...

Ну, разумеется, многие из них, подобно нашему комдиву, не ведали, что творили, не ведали всей правды о Власти – были наивны, доверчивы и чисты в своих помыслах. Этот затасканный оправдательный аргумент для создателей фильма – один из краеугольных. Они обыгрывают его со страстью, "с выражением". Будто и нет в их кинематографической памяти великого "Нюрнбергского процесса", где герой – главный юрист гитлеровского рейха, средоточие ума, таланта и мужского обаяния – выносит себе и себе подобным библейски простой и библейски беспощадный приговор: "Мы не ведали, потому что не хотели ведать!"

По сути, Михалков предлагает нам своим фильмом отказаться от нашего знания. Не считать его последним словом в той болезненной, извращенной тяжбе меж Совестью и Идеей, которую породила большевистская эпоха. И ради этого вновь подсаживает на пьедестал погодинско-ромашовского героя, подпирая его для устойчивости двумя новыми образными аргументами. Исконно русской – лирически-созерцательной – задушевностью. И, конечно же, трагической обреченностью – ибо куда еще можно было девать ослепительного комдива, как не в жертвы сталинских репрессий?

И еще один аргумент в его пользу – едва ли не самый разительный – предлагают нам создатели фильма. В антиподы герою дается все тот же интеллигент, осколок былого, белая кость, ненавистник новых людей, шут гороховый, наглый гаер и... видный ответработник НКВД.

Да, когда-то казалось, что ниже вредительства и шпионажа "в пользу иностранных разведок" подобному персонажу падать уже некуда. Оказалось, есть (тем более, что все вредительские его и шпионские штучки оказались блефом, а без них наш интеллигент сильно терял в историческом масштабе).

Итак, некогда предавший своих белогвардейских командиров (и отнюдь не по идейным соображениям) интеллигент Митя получил в награду от ненавистной власти не только прощение, но и возможность служить ей и даже делать карьеру – естественно, в том же карательном ведомстве. И вот теперь ему предстоит очередное предательство – самое что ни на есть паскудное, ибо речь идет о любимой женщине, о доме, который был для него родным. Ибо арест легендарного комдива, который ему приказано лично произвести, практически означает погибель и этой женщины (ныне жены комдива), и дома.

Понятно, создатели фильма не столь просты, чтобы свести дело к совсем уж убийственному контрасту. Они "усложняют" Митю и тяжким скитальческим прошлым, и обманутыми надеждами, и оскорбленной наивностью, и даже муками совести. Но все это, в общем-то, назывательно (и даже порой с обманным акцентом), а потому не слишком весомо по сравнению с тем, что наглядно, – с тем, что есть Митя на деле. Очевидно, поэтому его сразу, с первой же сцены – когда мы еще ничего не знаем ни о нем, ни о грядущей акции – подают самым что ни на есть трагическим образом – в попытке самоубийства. Этим самоигральным приемом как бы сразу заявлена образная значимость героя.

Что плохого – завлечь зрителя трагически-загадочной сценой? (Как-никак, это и есть кинематограф.) Но вот что заметно: подобные приемы – призваные "из ничего" создавать ощущение значимости, событийности происходящего – играют в этом фильме едва ли не принципиальную роль. И, видимо, неслучайно.

Вдобавок многие из этих впечатлений исподтишка (а порой и явно) взывают к памятным ассоциациям и реминисценциям и опять же расчетливо работают на безотказный отзыв наших зрительских рефлексов.

Это и киночеховский быт (в духе "Неоконченной пьесы"), и кинопионерская фактура (в сатирической интерпретации), и кинопляжная экзотика довоенной поры (с обязательной толстой бабищей). И бесконечная езда по окрестности несчастного грузовичка – глубокомысленная метафора трагически заколдованного круга...

Собственно, все эти стилистические натяжки и перехлесты обусловлены и оправданы в какой-то мере самой формой зрелища. А форма эта ближе всего к традиционному "ретро", бесспорным классиком которого по праву считается Никита Михалков. Лейтмотив "ретро" – вечно живая, вечно вздорная повседневность, фатально несовместимая с высокими помыслами и порывами, поэтично отстраненная исторической атмосферой – заведомо взывает к известной напряженности стилистических приемов, к известной образной вычурности.

Человеческое бытие, стилизованное "ретровидением", предстает, как правило, некоей притчей о "маленьком большом человеке". Иногда он – в силу особой душевной чуткости (и не в пример другим) – способен смутно почувствовать неладное, обеспокоиться состоянием жизни – и своей, и окружающей, – но сути дела изменить не в состоянии. Герои "ретро" всегда живут как бы в преддверии катастрофы, неотвратимого и гибельного потрясения.

Почему же эта стилистика выявляет себя здесь так рассчитано кричаще? Не потому ли, что в герои рассказа попали люди далеко не обыденные? Люди, замешанные в большой политике. Люди, в сугубой степени ответственные за историю. ("Первые ученики" – по незабвенному выражению Евгения Шварца.) Их деяния несовместимы с платоническим бездействием героев классического "ретрофильма". Здесь режиссеру волей-неволей надо толковать не только житейскую ситуацию, но и саму историческую эпоху – и притом какую! Выдавать взгляд. Если же взгляда (серьезной диалектической интерпретации), по существу, нет, если каждому из героев выдается железное алиби (один непричастен преступной сути, поскольку раб, силой заставленный служить Власти, другой – Власть, но не вся, а лишь лицевая ее сторона), если весь Урок сводится к отпущению грехов всем и вся, кроме "Солнца", ибо все были под ним – тогда, действительно, что еще остается, как не наигрывать СОБЫТИЙНОСТЬ изображаемого, полировать пустоту аттракционными скетчами, мастерским лицедейством, добротной изобразительной фактурой, самовыразительными знаками. Словом, играть режиссерскими мускулами – и вправду, незаурядными – и тем самым внушать впечатление грандиозности поднимаемого веса.

Сознаю всю резкость и рискованность моей претензии. Как-никак, у картины сегодня прочная, все более и более укрепляемая рекламой, шумными презентациями, слухами, пересудами репутация глобального кинематографического события. И потому еще и еще раз мысленно вглядываюсь в нее: может, все-таки за этой блестящей экипировкой и не такая уж пустотелость... Вот ведь и в титрах вдруг возникает не совсем привычное, редкостное даже, многообещающее: ОРИГИНАЛЬНАЯ ИДЕЯ Н. МИХАЛКОВА.

Я поневоле задумываюсь: что, собственно, тут имеется в виду?

То ли феномен шаровой молнии – как метафора жесткосердной и загадочной эпохи? Невесть откуда берущаяся напасть. Разящая как бы даже осмысленно, избирательно, но человеческим разумом необъяснимо.

То ли оригинальность идеи в том, чтобы перенести персонажей "Неоконченной пьесы" в новую реальность и понаблюдать, каковы они здесь? Изменил ли их горестный опыт революции или прошел стороной?

Или имеется в виду чисто сюжетный ход – та странная, кромешная ситуация, когда на кровавом помосте сходятся двое: палач и жертва, связанные любовью к одной женщине, притом палач – ненавистник режима, которому служит, а жертва – апологет его?

Других оригинальных идей, намекающих на суть авторского замысла, здесь как будто нет.

Вряд ли, думаю, шаровая молния – ключевая примета идейного содержания.

Трансплантация "Неоконченной пьесы" в новую сюжетную форму – акция, безусловно, более конструктивная. Она не только создает колоритную сервировку конфликта – она явственно стимулирует сам конфликт. Вся эта проникновенная, "как бы чеховская" фактура – архаичные старики, шутоватые приживалы – все это здесь, окончательно немощное, бестолковое, комичное и умилительное вместе, предметное доказательство если не правоты, то закономерности новоявленного мироустройства. А впрочем, и правоты тоже. Во всяком случае, так представляется комдиву. "Что ж вы, господа хорошие, – вопрошает он свою домашнюю оппозицию, – так худо защищали ту свою жизнь, если была она, по вашим словам, такой замечательной?"

Резонно. И так получается, что новая жизнь, уж конечно, получше.

Трудно представить, что Михалков не разделяет позицию своего героя. Слишком много сокровенного – личностного, семейного – отдал он ему. И потому вслед за героем склонен примирительно и даже любовно оценить ту бодрую, боевитую, физкультурно-чистую эпоху, когда звучали зажигательные песни, взмывали в небо дирижабли, красиво грохотали "железные танки" и люди наши были "полны мужеством" и "всегда готовы к труду и обороне".

Теперь о главной коллизии сюжета – действительно причудливой. Настолько причудливой, что невольно берет сомнение в ее житейской возможности. Поэтому я позволю себе нелюбезный вопрос (в духе Шаламова): а в чем, собственно, состояло задание, данное Мите его высоким начальством? Неужто же в том, чтобы просто приехать и произвести арест? Ведь зачем-то все это было поручено Мите, причастность которого к семейству комдива была наверняка известна начальству. Или таким иезуитским способом проверялась его лояльность? Но про это нет даже намека.

Я знаю, что могу изощрить фантазию и худо-бедно свести концы с концами. Могу и просто махнуть рукой – чего в жизни не бывает! Но уверен, ощущение подставки, нарочитости все равно останется – потому что очень уж демонстративно сведены и противопоставлены друг другу главные герои.

Как ни крути, а Митя – дьявольское отродье (недаром так любит страхолюдные личины). Сгусток той мутной, путаной, "самгинской" интеллигентщины, что издавна слывет позорнейшей издержкой нашей культурной среды. И все, что исходит от него, исполнено мстительной, детски-злобной обиды и детски-злобного удовольствия. Даже сказка его – по существу, оправдательная речь – дышит какой-то темной зловещностью. И хотя пережитые им страдания на какой-то момент вызывают в любимой женщине сердечное смятение, выбор ее – как и наш – предопределен.

Митя ей – шипяще-свистяще – про свои обиды, про обманутые надежды, про поруганную судьбу. А комдив – воркующим шепотком – про то, что Митя трус и шкурник, что оставил ее и родину, потому что спасал свою жизнь, а вот для него, комдива, ничего любимей родины нет. И крыть женщине – как и нам – нечем. И получается, что Мите прямая дорога к отчаянию и самоубийству – как и должно Иуде. А комдиву... комдиву в мученики.

Но Михалков – все же не Котов. Уж он-то должен знать, что мечты комдива о первозданно-свежих ступнях будущих поколений советских граждан обернулись кровавыми мозолями, что власть, которую утверждал и крепил его герой, так унавозила землю человеческим материалом, что до сих под ногами хрустит и хлюпает. И, стало быть, должен сознавать, что все мы – те, кто так или иначе соучаствовал в этом, – вместе и по отдельности должны отвечать... ну, хотя бы раскаянием-покаянием. (Кажется, со времен эпохальной ленты Тенгиза Абуладзе в этом ни у кого не оставалось сомнений.) Тем паче те, кто был в заправилах власти, в ее фаворитах, в ее трубадурах и запевалах. Уж им бы в первую очередь... для примера. Или нет?

"Именно – нет!" – охлаждает мой старомодный пафос новая эпохальная лента. И пуская в ход все киношное красноречие, убежденно доказывает, что поскольку под топором были все – и те, кто "за страх", и те, кто "за совесть", и те, кто вообще никак, – жалеть надо всех... Одинаково? Нет. Тот, кто ходил в любимцах вождя, говорит фильм, и более других был уверен в своей неуязвимости – оставаясь при этом честным, прямым и талантливым – достоин самой проникновенной жалости. Ему потерять в одночасье эту приязнь и веру было тяжелее всего.

Отсюда недалеко до вывода, на который устами своего комдива намекает фильм: если подобные люди защищали ту самую советскую власть, значит, и власть эта была действительно хороша. Несмотря на известную издержку, некогда окрещенную "культом личности".

...Так что же все-таки за история произошла, а вернее, завершилась, в подмосковном поселке ХЛАМ на даче номер девять? Говоря детски-аллегорическим языком, который так любят герои фильма, просто игра в кошки-мышки. Сперва кошкой был комдив. Потом кошкой стал Митя. Потом они, как водится у детей, немного заигрались, стали нарушать правила и даже слегка запутались, кто есть кто. А подлинный кот – усатый-полосатый – был неподалеку. Все видел, все знал и лукаво улыбался в свои кошачьи усы. Вот он встал, потянулся и... взошел над землей. Как солнце.

Это на него указуют в последних эпизодах создатели фильма. Это он – таинственный запускатель шаровых молний. Это он – Солнце (как говорилось и пелось про него в те годы), утомившее героев до смертной муки.

Действительно, оригинальная идея.