МИХАЛКОВ НА ВОЙНЕ

Журнал "Афиша"
15.04.2010
Роман Волобуев

В июле 41-го осужденный по 58-й статье комдив Котов (Михалков), избежав заботами таинственного покровителя расстрела и увернувшись от налетевших на лагерь юнкерсов, пешком торопится к линии фронта в компании недоразвитого уголовника Вани (Дюжев). Два года спустя неприятно заматеревший Митя (Меньшиков), теперь полковник НКВД, муж котовской жены (Толстоганова) и приемный отец его дочки Нади, получает от страшного Сталина (Суханов) наказ разыскать во фронтовой неразберихе бывшего комдива, воюющего рядовым в штрафбате, и вручить ему запертую на замочек особую папку. Потерявшаяся при эвакуации пионерлагеря Надя Котова (Михалкова) тем временем плывет по морю на говорящей мине, принимает над бездной крещение от безногого священника (Гармаш), становится медсестрой, узнает, что война, кроме прочего, – Божья кара.

Воскрешение убитых в первой серии героев, как ни странно, вызывает меньше всего вопросов: в Армагеддоне мертвым положено вставать из могил. Тем более понятно: Котов и Митя ценны для Михалкова в первую очередь как ходячие иллюстрации давней программной мысли – что в безбожное время злу служат все, только правильные мужики делают это честно, беззлобно и с огоньком, а чувствительные умники – с патологическим сатанистским мазохизмом. За 16 лет, прошедшие между двумя фильмами, расклад несколько задубел и утратил тонкость красок: Меньшиков теперь – совсем упырь, пусть мечтающий тайком об искуплении, Михалков – совсем герой, легко итожащий окружающий его хаос емким комдивовским "б...дь" из-под выстоявших даже в лагерной антисанитарии усов.

Михалкову дежурно изменяет вкус (а Волга впадает в Каспийское море), но ждавшие от фильма фейерверков фирменного бесстыдства будут разочарованы. Своего героя режиссер держит в узде (две трети фильма он за кадром, половину экранного времени – где-то в уголку). Акценты расставлены вполне по-человечески. Война – ад, но в первую очередь все-таки бардак; всем страшно, все матерятся, свои стреляют в своих, немцы где-то на горизонте (где им и оставаться бы – а то в какой-то­момент на экран начинают забредать совершенно кукрыниксовские Ганс, Макс и Отто, один – обязательно в круглых очочках). Специфическая суверенная политкорректность орошает сценарий даже слишком старательно, будто специально для тех, кто, начитавшись газет, считает автора совсем уж хоругвеносцем: тут и симпатичный грузинский курсант, и мусульманская молитва в гибнущем окопе. Ничуть не меньший стихийный постмодернист, чем его закадычная немезида Тарантино, Михалков очень старается делать все правильно и всерьез, но спотыкается на том же, на чем Тарантино в "Бесславных ублюдках". Чувствуется, что при всех благолепных разговорах война для него – в первую очередь выразительный фон. Кумачовые штандарты-паруса над немецкими танками нужны потому, что хорошо рифмуются с летающим портретом Сталина в финале первой серии. Михалковские литературные фактотумы, Моисеенко и Новотоцкий, услужливо разбавляют действие знакомыми еще по "12" хохмами для своих: Котов, скривившись, гонит от себя мохнатого шмеля (понимающие смешки в партере), Котов, узнав, что ему заменили политическую статью на "хищение в особо крупных", срывается на изумленное "Что я там украл? Подковы?!" (кажется, уже было, с той же интонацией, с трибуны какого-то съезда). Холодея, гонишь от себя мысль, что ведущий к страшным последствиям момент, где немецкий летчик на бреющем полете какает на баржу с умирающим Гармашом, на самом деле задумывался как масштабная реплика памятной сцены из "12", где на того же Гармаша гадит божья птица.

"Утомленные 2", возможно, окажутся небесполезны зрителям, до них не знавшим, что Сталин был человек неприятный, войну выиграл не Том Хэнкс, грузины – наши братья, а Бог есть. Но для тех, кто и так в курсе, – это в меру увлекательные два с половиной часа, оставляющие до странного равнодушное чувство (исключение – стоящий особняком мощно сделанный эпизод про штрафбат, который накануне гибели зачем-то усиливают ротой чистеньких, ничего не соображающих кремлевских курсантов). Не потому, что Михалкову нечего сказать. Скорее потому, что его самобытный розановский дискурс про духовный авторитаризм и особый русский путь плохо иллюстрируется конкретным историческим материалом. Реальность (даже редуцированная до набора сугубо частных военных историй) сопротивляется ему, так же как пару лет назад сопротивлялась американская пьеса про правосудие. А связь между произносимыми в кадре максимами и тем, что в этом самом кадре творится, на поверку гораздо менее очевидна, чем когда-то декларировавшаяся комдивом Котовым связь между советской властью и мягкими детскими пяточками.