БОГИ И МОНСТРЫ

Журнал "Афиша"
15.04.2010
Роман Волобуев

— Почему Вы всех оживили? Ведь то, что в первых "Утомленных солнцем" всех убивают, это была довольно важная смысловая точка.

— Дело в том, что мне хотелось снять фильм о войне c тех пор, как я посмотрел замечательную картину Спилберга, "Райана". Я сходил на нее в Париже, когда монтировал "Сибирского цирюльника", и видел, как выходившие из кинотеатра молодые люди были абсолютно убеждены, что то, что они увидели, – это и есть Вторая мировая. И значение союзников, оно именно такое, как показано у Спилберга. А это действительно так – в "Райане" нет вранья. И было бы нелепо, если бы Спилберг снимал картину про Сталинград. Он снимал про Нормандию и солдата Райана. Но именно тогда мне показалось, что нужно попытаться снять картину о нашей войне. О том, как мы ее видим. Ведь это абсолютно разные психологические и энергетические всплески – воевать на чужой или на своей земле. При всем героизме американских солдат они не имеют самого страшного и важного опыта – опыта войны на своей территории, у себя дома, с внешним противником.

— Ну, была война за независимость.

— Но за независимость друг от друга. В том виде, в котором мы понимаем оккупацию, – этого Америка не испытывала никогда. Это их счастье. В общем, мне хотелось снять фильм о той войне, которую сейчас толком не знают не только на Западе, но, наверное, и у нас. А с учетом того, что есть персонажи, как-то зафиксированные в сознании зрителя, мне показалось, что было бы хорошо дать им возможность развить свое противоборство, но в условиях войны. Плюс выросшая Надя – что, в принципе, было немаловажным фактором. Когда мы видим актрису, которой 27, а в следующем фильме, допустим, 32, это одно. А когда ей сперва 7, а потом 18, это совсем другое.

— А Вы не боялись заиграться в войну, начать делать боевик с танками? С Вашей фирменной витальностью довольно легко представить, как Вас туда сносит.

— Меня не интересуют военные действия как военные действия. Если воевали 30 миллионов человек, это было 30 миллионов войн, 30 миллионов подвигов, надежд, хитростей – военных и человеческих. Из этого состоит война. Поэтому меня интересовал быт войны. Меня интересовало, где Бог на войне. Меня интересовало, где та грань, когда уходит страх получить пулю или мину в окоп, потому что гораздо интересней и важней сейчас понять, замерзнет до темноты труп немца, который лежит в сорока метрах, или не замерзнет. Потому что если не замерзнет, я сниму с него сапоги, которые вроде моего размера. А если замерзнет, сапоги уже не получатся – можно только обрезать голенища, и будут башмаки. Мне очень важно было погрузить зрителя вовнутрь этого. Мы перелопатили гигантское количество материалов – писем, записок, дневников, хроник. И чем дальше мы все это в себя загружали, тем больше я начинал приходить в смятение насчет того, как мы эту войну выиграли. Потому что никаких предпосылок для этого не было. Первые месяцы – это ад. Реальный ад, идущий не только от огневой мощи, но и от невероятной растерянности и ужаса перед каким-то нечеловекообразным даже врагом. Люди с ума сходили от страха. И вот каким образом в этой ситуации выкристаллизовывается эта воля к победе? Психология войны. Это меня интересовало больше, чем количество взрывов, хотя я, конечно, хотел, чтобы это выглядело масштабно. Надеюсь, это сможет ощутить зритель.

— А кто этот зритель, как Вы думаете? Ну, или хотя бы сколько ему лет?

— От 15 до 70. Я тешу себя надеждой – может, зря, – что там каждый найдет ту ноту интереса, которая удержит его у экрана. Может, я наивен. Но что мне дает надежду – это успех фильма "12".

— А Вы не ждали, что "12" так хорошо пройдет?

— Нет. Поэтому я сейчас и говорю: мне кажется, этот фильм будет принят как раз теми, кто смотрел "12". Тем более два года прошло – пятнадцатилетним уже семнадцать. Это мой зритель.

— Но штука в том, что этот зритель не видел первого фильма.

— Так я поэтому так спокоен – кто в первой серии умер, кто не умер. Было подспудное желание оправдаться, объяснить что-то, дать флэшбеки. А потом я понял: ничего не надо. Те, кто сегодня пойдет в кинотеатры, они не видели – им три года было. А кто видел... Должна быть внутренняя свобода. Играла Дапкунайте, теперь играет Толстоганова, ну, и Бог с ним, это не важно, важно другое. Попал человек вовнутрь фильма? Жует он или, как мне написала 16-летняя девочка, – "набила рот попкорном, жевать начала, когда вышла на улицу"?

— Сколько Вы в итоге его делали, по времени?

— Вместе с набором материала и сценарием – 10 лет. Снимали три сезона – три лета и две зимы. Но мы в перерыве еще "12" сделали.

— Поправьте меня, но Вы же никогда раньше не играли героев – в основном обаятельных негодяев. И вот Котов – он же в первой серии не положительный совсем. В продолжении Вы из него намеренно такую безусловно героическую фигуру сделали?

— Он фигура трагическая. Человек, для которого война, как говорится, мать родная, – это по умолчанию трагическая фигура. Это во-первых. Во-вторых, опущенный до рядового штрафбата и принявший это так: а хрен с ним, нормально. Потом обратно поднятый до генерал-лейтенанта, получающий задание, на которое нужно положить 15 тысяч человек. Это фигура, которая все время на острие, всегда перед выбором. У меня было некое раздвоение внутреннее. Мы снимали зимние сцены, ужасно было холодно. Снимали по четыре часа – день, два, пять, десять. Я ехал со съемки домой, усталый жутко, думал, сейчас в баньку – погреюсь, поужинаю, выпью сто грамм, хорошо будет. А потом понимаю: вот я, Никита Михалков, еду домой. А Котов – он остался там. Сейчас ночь – а он там. Где ни баньки, ни ста грамм. Что он делает? Думает, где портянки высушить или лишнюю пайку раздобыть. Этого нет в картине, но это мне тогда очень точное дало ощущение того живого быта, который невозможно симулировать. ...

— Будучи просвещенным консерватором, Вы при этом регулярно провоцируете общественное мнение. Скажете, например, что союзники вступили в войну в 1944-м. При этом прекрасно понимаете, думаю, что говорящая часть общества, которое Вы раздражаете, – это крохотная узкая прослойка. А огромная страна думает как Вы, и ей приятно это слушать.

— Ну, мне этого достаточно. Я проживу, если меня кто-нибудь не любит, кроме народа.

— Я к чему. Война – страшно болезненная точка для России, там много такого, о чем люди не хотят знать. Вот Вы готовы в "Утомленных 2" сказать что-то, что не понравится – не московским публицистам, чего их бояться, – а вот как раз этим миллионам?

— Честно? Х... его знает. Понравится, не понравится. Я об этом не думал, я о таком вообще не думаю. Потому и не снял ни одной картины, за которую мне было бы сейчас стыдно, – ну, знаешь, в духе: что делать, такое время было... Счастье мое в этом заключается.

— А о чем Вы думаете?

— Интересно ли мне это писать, снимать, играть, озвучивать и смотреть на монтаже. Если да – я точно знаю, что кому-то еще – тебе, ему, еще трем миллионам или пятнадцати человекам – это тоже окажется интересно. Вот американской барышне, которая сняла "Повелителя бури", – ей будет интересно. ...

— Что Вы все-таки хотите сказать?

— Между "Танцами на льду" и тем безумием, которое, скажем, по НТВ показывают, есть огромная страна. Великая. С умными, мужественными, наивными, трогательными – разными людьми. Их не слышно. А если не слышать страны, не чувствовать ее дыхания, будет московская песочница, петербургская, нижегородская. И в этих песочницах князья будут заниматься своим варевом.

— Не очень понимаю, почему Вы будущее время используете. Так ведь более-менее и есть.

— По этому поводу я и печалюсь. Поэтому я и долблю об этом все время, как дятел. Но все, что я могу, – это снимать. "12" или "Утомленные солнцем 2". Пытаться как-то проартикулировать то, что меня волнует. Это то, что я могу сделать.