НАМ КАЖЕТСЯ, МОЦАРТ БЫЛ ТАКИМ

В поисках Олега Табакова
2005
Елена Ямпольская

ЕВГЕНИЙ МИРОНОВ, АКТЕР ТЕАТРА П/Р О. ТАБАКОВА: ИНТЕРВЬЮ

— Женя, поскольку история о том, как Вы подстерегли Олега Павловича у дверей Школы-студии и сказали ему: "Я из Саратова", Вам наверняка надоела...

— Ой, ради Бога, не надо! Не могу больше, правда. Я про это столько раз рассказывал...

— Уточним только, что большого впечатления призыв земляка на него не произвел.

— Не произвел абсолютно. Он разбил в прах все мои представления о том, как столичные звезды должны встречать земляков. Он очень конкретный человек. Сказал: покажи, что ты можешь. Причем не ему, а его ассистенту.

— Но при этом совершенно очевидно, что Табаков предпочитает НЕмосквичей.

— Конечно. Потому что москвичи – апельсиновые дети. У них все есть. А когда все есть, не надо бороться за место под солнцем. Не нужна внутренняя инициатива.

— Все есть только у золотой молодежи, у номенклатурных детей. Остальные пробиваются на общих основаниях.

— НЕмосквичам сложнее всегда. По определению. Вы выезжаете за кольцевую дорогу – там другая жизнь. Другие люди. Кто оттуда вышел, того трудно облапошить. Они много чего видели. Москва фальшивая вся насквозь, елочная, глянцевая. А в провинции люди воспитаны не на фальши, не на химии, на серьезных продуктах. Поэтому Табаков любит оттуда людей. У нас на курсе, помню, была такая Нина Мужикова – с Камчатки. Она сейчас в Лондоне, по-моему. Так на нее посмотреть – залюбуешься. А москвичи все друг на друга похожи. Город объединяет – стирает лица.

— Знаете, это взгляд постороннего человека. Как в той сцене из "Мимино", которую потом вырезали: едут в лифте два одинаковых японца, видят Кикабидзе с Фрунзиком Мкртчяном, и один другого тихо спрашивает: "Как эти русские друг друга различают?". Мы-то для себя все разные.

— Вы все разные, но в одну игру играете.

— Хорошо, а Вы в какую игру играли, когда приехали?

— Я приехал, воспитанный папой, мамой, Саратовым, Татищевым, со своими представлениями о жизни. Я приехал и обалдел. То, что я привык считать черным, здесь называлось белым, и наоборот. Это я имею в виду – жизнь вокруг. И только некоторые люди, с которыми мне повезло встретиться, тот же Табаков, мне сказали: ты от себя не отказывайся, иди, как идешь. Табаков нас, семнадцати-восемнадцатилетних, учил не только профессии. Он учил нас быть порядочными людьми. Не так, разумеется: садитесь, дети, сейчас я научу вас порядочности... Нет, личным примером. Я помню, как он посылал деньги на памятник Вампилову. Мы это случайно увидели, он не афишировал. По его жизни, по его поступкам, даже по тому, как он этот "подвал" сооружал... Он что, был уверен, что там театр получится? Нет, конечно. Надеялся – да, знал – нет. А ведь это не Лужков дал здание, не в пять секунд построили, как сейчас Калягину. Табаков сам приезжал, трубы из подвала выводил и никогда не расстраивался, даже если что-то не получалось. Я ему завидую.

— Как же не расстраивался? Инфаркт-то был у него, когда Гришин запретил театр?

— Инфаркт был. Но этот инфаркт на него никак не подействовал. Ни фига подобного. Отснявшись днем целую смену и отыграв вечером спектакль, он ночью ехал репетировать с нами. Как маньяк – с ребятами с сахалинов и иркутсков, в подвале вонючем, заниматься профессией. И получать от этого удовольствие. Он мог бы поехать куда-нибудь расслабиться – в компанию, на шашлыки, к любовницам, много способов есть. Но для него там была жизнь. Он, конечно, подпитывался от нас, насасывался кровушки молодой, это был взаимообмен. Поэтому он так выглядит до сих пор, поэтому в форме такой блестящей.

— Жень, Вы с ним похожи?

— Нет, абсолютно. Мы разные.

— В чем?

— Даже в подходе к профессии. Для него это веселенькое дело. Табаков – это наше представление о Моцарте. Когда все легко, изящно...

— Мне тоже всегда казалось, что в "Амадее" он должен был играть не Сальери, а Моцарта. И даже возраст не помешает ему быть убедительным.

— На самом деле мы не знаем, как Моцарт сочинял, но представление наше о нем – вот такое. Я не помню моментов, или помню, но это очень редко бывало, когда Табаков находился в депрессии. В принципе для него актерская профессия, выход на сцену – это праздник. Он должен приносить радость и себе и людям... Он замечательно играл спектакль "Комната смеха", но при этом так мучился, что у него на нервной почве пропал голос. Потому что это не праздник. Гинкас устроил для него харакири. Смешить нельзя. Шаг влево – расстрел, вправо – повешенье, все очень серьезно. И недаром этот спектакль быстро сняли. Для меня это последнее на сегодняшний день потрясение от Табакова на сцене...

— Если Табаков – Моцарт, с кем Вы можете сравнить себя?

— Не знаю... Я, скорее, Бетховен. Мне нужны препятствия. Если их нет, я их себе придумаю. Мой путь – через боль. Я не люблю, когда легко. Если легко, значит, я пользуюсь тем, что уже умею, а для меня это первый признак актерской смерти моей. У меня претензии к самому себе, мне надо себя удивлять. В этом смысле мы расходимся с Олегом Павловичем – у него комплекс полноценности...

— Может быть, это с возрастом приходит? Табаков в молодости, наверное, строже к себе относился. Сейчас, чего греха таить, штампы лезут...

— Знаете, я всякий раз смотрю на эти штампы и всякий раз покупаюсь – так это здорово сделано. Он человек грандиозного обаяния. Он и сейчас тратится на сцене, по два килограмма теряет за спектакль, но тратится с удовольствием. Правда, он иногда приезжает в театр за пять минут до своего выхода. Во всяком случае, так бывало на "Обыкновенной истории". Это меня злило ужасно. Но куда денешься – он ведь еще и деятель...

— Как Вы чувствуете, пуповина между вами разорвана?

— Смотря, о чем Вы говорите. Если о нашем партнерстве на сцене, то там мы абсолютно на равных. Если о жизни, то в жизни эта пуповина не может быть разрезана никогда, потому что он – мой отец. Я так его воспринимаю. Это не значит, что я его боюсь, у меня могут быть свои взгляды, мы можем в чем-то не соглашаться, но уважение к отцу у меня будет всегда. Это и родителями моими во мне воспитано, и Табаковым.

Он большой молодец. Я видел его в разных ситуациях – и со студентами, и в Кремле. Глаз-то у меня наметанный, я замечаю, как другие в присутствии начальства меняются. Табаков, при всей его хитрости, при его маске обаятельного кота, а на это обаяние попадаются все, вплоть до президента, – он очень порядочный человек.

— Вы часто с ним разговариваете?

— Нет. Только по каким-то конкретным вопросам.

— Он дает оценку вашим работам "на стороне"? Скажем, вышел сериал "Идиот". Вы услышали от Табакова некие слова?

— По поводу "Идиота" – нет. Услышал по поводу "Вишневого сада" Някрошюса. Олег Павлович мне позвонил, высказал замечания, ну и хорошие слова сказал.

— В "подвале" Вы числитесь в академическом отпуске, и тем не менее по-прежнему играете Бумбараша...

— Это хороший спектакль. Несмотря на то, что прошло много лет, он не становится скучным – так его заладил Машков. Это фейерверк, мы все там летаем. У меня другой такой роли нет. Я неоднократно собирался уходить из Бумбараша на пенсию, – но жалко.

— Вас беспокоит судьба "подвала"?

— Беспокоит, но я, к сожалению, ничего не могу сделать. Еще до того, как Олег Павлович возглавил МХАТ, мне уже казалось, что "Табакерка" должна меняться, что она должна пойти в другую сторону. Надо рисковать, ошибаться. А мы идем проверенной дорогой. И событий становится все меньше. В этом смысле мы сдали позиции – для меня.

— Каким Вы видите будущее этого театра?

— Я не знаю... Я не сторонник никаких революций, история показывает, что ни к чему хорошему они не приводят. Но вдохнуть новую жизнь надо. А прежде всего надо предоставить театру новое помещение. Иногда пространство меняет судьбу. И мне очень странно, что Табакову – уж кому-кому, Табакову и Фоменко, которые жизнь положили на это дело – не могут построить новые здания. Это трагический и нелепый факт. Не знаю, идиоты этот вопрос решают или подлецы...

— Или просто некоторые театральные деятели умеют суетиться лучше, чем Табаков.

— Ну, и Бог им судья.

— Ученики Табакова – это сплоченное братство, или каждый сам по себе?

— Сплоченное, сплоченное. Причем у нас был очень не дружный курс. Многие потерялись, со многими не общаемся, но те, кто попал в театр, – это одна семья. Я довольно-таки автономный человек: прихожу – ухожу, улетаю – возвращаюсь, но такого, как у нас, я нигде не встречал. Можем послать друг друга и тут же поцеловаться, и помириться, и все это крепко замешано на табаковской системе.

— Вы не жалеете, что Володя Машков не появляется в Москве?

— Я Вам так скажу: не дай Бог, кто-то обидит Табакова, где бы ни был Машков, или я, или еще кто-то, за него горло перегрызем.

— А кто может обидеть Табакова?

— Бывает такое, что Вы, не знаете? Выходили какие-то статьи, телепередачи. Наверное, это не та обида, за которую следует огрызаться. Олег Павлович человек мудрый, – держись и не обращай внимания. Хотя советовать, конечно, легко...

На мой взгляд, он во МХАТе сделал невозможное. Я помню, как я сюда приходил – при всей моей любви к Олегу Николаевичу, я перед ним преклоняюсь, честный очень человек, порядочный до конца, но сам театр был в таком состоянии... А Табаков пришел с мыслью: а если бы я жил в этом доме? И сделал, как для себя. Он приглашал режиссеров, которые, может быть, не всегда имеют право здесь работать. Он выпускал спектакли, которые, может быть, не всегда имеют право быть на этой сцене. "№13" – в том числе. И все равно пришел к художественным событиям. А кто говорит: "Как же, это первый театр страны, здесь все должно быть безупречно...", пусть попробуют сами.

— Как Вы называете Табакова за глаза?

— Олег Павлович. Я и театр Табакова "Табакеркой" никогда не называю.

— По-моему, "подвал" еще хуже.

— Нет, почему? Неплохое название для экспериментальной площадки. Когда мы, наконец, добьемся и нам построят новое здание, "подвал" на Чаплыгина должен стать местом для экспериментов. Потому что до сих пор в Москве такого места нет.

— Вы говорите "добьемся", во множественном числе. Значит, Вы тоже участвуете в этой эпопее?

— Конечно, я тоже ходил к Лужкову. Я переживаю за театр, хоть и не работаю там сейчас. Почти не работаю.

— Почему Вы все-таки откололись от "Табакерки"?

— По причине собственного эгоизма. Мне захотелось попробовать что-то новое. Сначала Штайн пригласил в "Орестею". Потом Фокин в "Современник", на роль Ивана Карамазова. Это роль, которую я никогда бы в нашем театре не получил. Табаков говорил, что для меня существует ниша лирического героя. Мне необходимо было его переубедить. У меня по отношению к нему, наверное, эдипов комплекс. Пусть наперекор, но показать себя, чтобы он узнал, какой я...

— Ваша последняя работа, "Господа Головлевы", — это ведь идея Табакова, причем давняя идея.

— Да, он хотел сам играть, потом предложил мне. Должен был ставить Валера Фокин, но Валера сейчас занят, возник Кирилл Серебренников, и мне очень интересно было с ним работать.

— То-есть, Ваш творческий вектор до сих пор корректируется Табаковым?

— Это просто совпало. Предложения периодически возникают – я могу их принять, могу отказаться. Когда-то он мне предложил войти в "Чайку", и я согласился, потому что понимал, что Олегу Павловичу это нужно, чтобы оставить в афише память об Олеге Николаевиче. Хотя спектакль мне не нравился, он был в плохом состоянии.

— Как Вы себя чувствуете во МХАТе?

— Как гость. Я прихожу на спектакль, с кем-то, кого давно не видел, – чмок-чмок, играю и ухожу. Я здесь не варюсь, общие проблемы не решаю, в общих волнениях не участвую и не хочу.

— Чем Вы обязаны Табакову?

— Во-первых, началом. Мне повезло, мое зернышко упало на очень серьезную почву. А начало – это навсегда. Я могу в любой момент ему позвонить, если мне плохо или, наоборот, очень хорошо. Правда, я этого не делаю – взрослый уже мальчик, должен сам справляться со своими эмоциями. Но ощущение-то остается. И ощущение это дорого.

— Табаков, насколько я знаю, способствовал переезду в Москву из Саратова вашей семьи.

— Конечно! Олег Павлович принял в театр моих родителей – без прописки, что было нарушением всех правил. Мы жили в общежитии, он сделал нам – мне и Володе Машкову – по однокомнатной квартире. Мы туда, правда, даже не въезжали, так это было далеко... Табаков помогает всем, кого он собрал вокруг себя, кто ему люб. Он рассказывал, как его бабушка раскладывала помидоры: эти на продажу, а вот эти для себя. Те, кого он вырастил для себя, за Табаковым, как за стеной.

— Но ведь Вы уже сами – стена.

— Вроде бы да, я сам стал стеной, но все равно ощущаю, что моя стена – Табаков. Хотя раньше я его просил звонить врачам, когда у меня болели родственники, а теперь сам звоню...

— Мне приходилось слышать, что Вы охотно помогаете людям. Не буду говорить сейчас про памятник Лене Майоровой, для которого Вы камень привезли черт знает откуда... Это табаковская закваска?

— Не знаю. Вы сказали про памятник Майоровой, а я не помню, что там было. Это естественные вещи. Странно будет, если я сяду и начну анализировать: откуда во мне эта хорошесть?..

— Как Вы думаете, почему его тянет к молодым?

— Во-первых, он хочет не отставать от времени, это очень важно. Он у них учится. Какие-то молодежные словечки у него неожиданно выскакивают... Ему хочется передать театр достойным людям. Он за свое кресло совершенно не держится.

— Чисто теоретически Вы можете себя представить на должности худрука какого бы то ни было театра? Или пуще того – в директорском кресле?

— Сам я об этом не задумывался. Мне иногда напоминают, мол у меня такой возраст, сорок лет, надо уже не только брать, но и отдавать, пора актерского эгоизма заканчивается... Как только возникнет реальная возможность создать свое дело, я начну про это думать.

— Но вы, подобно Табакову, человек хозяйственный?

— Дома я разбрасываю вещи – значит, не хозяйственный.

— Дома и Табаков наверняка разбрасывает вещи.

— Ну, может быть. Надо коснуться реального дела, чтобы понять, какой ты. Будет это в моей жизни – я ринусь с головой и либо осилю, либо умру. У меня такой характер – мне все надо пройти до конца.

— Вы чувствуете, что Табаков Вас любит?

— Да, потому что прощает. Простил, что я ушел из театра. Он понимает, что это искренне было, а не предательски.